Мы услышали ржание коней, за ним последовал крик ужаса. Затем над нашими головами прокатилось что-то вроде пляски, сопровождаемой дикими, свирепыми воплями, взрывами хохота, сумятицей опрокинутых стульев и бьющейся посуды. Шум понемногу отдалился, но иногда еще слышались то хрипы, то женские всхлипы — и снова смех и пронзительные выкрики. Мы терялись в догадках о том, что же происходит наверху; так прошел добрый час; мы изумленно поглядывали друг на друга, не имея понятия о причине этой суматохи, потом шаги и голоса приблизились, и наконец дверь погреба разлетелась в щепы под ударами бревна, послужившего тараном.
Тут мы увидели в свете факелов нескольких казаков, двое из которых имели ярко выраженные татарские черты, третий же вовсе не имел черт, поскольку его лицо было превращено в нечеловеческое месиво — так, каленым железом и клещами, здесь навечно метят государственных преступников. Эти бравые вояки определенно искали бочки с вином, которых в нашем узилище не было и следа.
Они никак не ожидали встретить нас и с удивлением на нас воззрились. Не сомневаясь, что мы люди Поколотина, укрывшиеся в погребе от преследователей, они накинулись на нас, а особенно на Терезину с намерениями столь очевидными, что нам не оставалось ничего иного, как умереть, защищая ту, что была нам дороже самой жизни.
Мы были спасены вновь вошедшим. То был элегантно одетый молодой человек, хотя и без парика: густые черные пряди волос спадали ему на плечи, он был красив той грубой красотой, которая, однако, никак не обязана случайности зачатия, но в полной мере — благородству сердца. Мы узнали его без труда, ибо с самого начала пугачевского бунта история поручика Блана выросла до воистину легендарных размеров, в то время как в Петербурге ставилось под сомнение само его существование. В нем видели творение народного воображения, когда оно, разочаровавшись в Отце, изобретает вездесущего Сына, подвиги которого люди не перестают воспевать, дабы придать себе смелости и надежды.
Франсуа Блан был гувернером-французом, с которого Пушкин списал своего героя Дубровского для одноименной повести, более известной на Западе под названием «Белый орел». Поэт, однако, погрешил против истины, ибо молодой герой был, безусловно, французом, бедным, но получившим прекрасное образование и выписанным семейством помещика Иванова из Парижа в Казань. С начала пугачевского бунта, когда пригласившая его семья бежала в поисках убежища в Москву, Блан покинул своих нанимателей и присоединился к армии восставших казаков. За двадцать лет до взятия Бастилии этот выходец из добропорядочной семьи торговцев сукном из сен-антуанского предместья уже обладал революционным пылом Сен-Жюста и воинской отвагой маршала империи. Если бы не случай, забросивший его в глубину России, он, вероятно, дал бы Революции одного из самых пламенных ее защитников, а империи — одного из самых отважных завоевателей.
Имя Франсуа Блана сегодня редко упоминается советскими историками, не желающими предоставлять иностранцу почетное место в великой крестьянской войне.
Вот что, однако, пишет о нем императрица в своем письме к Вольтеру:
«Извольте же узнать, сударь, сколь прискорбно мне сознавать, что идеи Ваши, равно как и господ Руссо и Дидро, столь же приятны при чтении, сколь они становятся пагубны, едва достигнут невежественных голов. Такова опасность, исходящая от смелых построений ума, созданных для развлечения, когда они принимаются всерьез. Достойный сожаления пример тому мы видим теперь в лице г-на Блана, сопутствующего г-ну Пугачеву повсюду, где тот сеет страх, огонь и кровь. Некоторые замечательные творения следует хранить лишь для людей искушенных. Они созданы для того, чтобы быть тщательно запертыми на ключ в книжном шкафу и никогда не казать носу наружу, дабы избежать знакомства с безумными головами, ибо нет ничего прискорбнее, чем смешение игр разума с действительностью».
Молодой человек, окликнувший казаков сухим властным голосом, видимо, привык повелевать людьми, потому что они немедленно покорно застыли. Он бегло говорил по-русски, но в его голосе присутствовали некие интонации, которые наше ухо, сформировавшееся в романской среде, безошибочно определило бы как исходящие от уроженца французской стороны. Среднего роста, стройный, одет он был в плотно застегнутый турецкий красно-зеленый кафтан; лицо его было подвижно и одухотворенно, бушевавшее у него в груди пламя придавало ему фанатичную бледность. Его вороные кудри блестели вокруг высокого, с выступающими венами лба. Мрачный взор этого человека впивался в собеседника с настойчивой угрозой, причиняя беспокойство, — так он был тверд, сосредоточен и проницателен. Губы были вместе чувственны и жестоки — сочетание, зачастую доводящее до крайности как в сладострастии, так и в пылу деятельности. Твердый точеный подбородок, овал лица — работы мастера, словно бы нарисованный в величайшем тщании соблюсти пропорции; чистый цвет лица в отсветах факела, который он держал в руке, взгляд, мужественная красота линий и осанки придавали видению, возникшему из тьмы, завораживающий, чарующий вид. Я заметил, что Терезина, будто невольно, подняла руки, чтобы поправить прическу, — жест, который при других обстоятельствах мог бы показаться кокетливым. Молодой человек молча оглядел нас с напряженным, нервным вниманием, показавшимся недобрым, ибо явно предшествовал быстрому и грозному решению.
Отец заговорил первым: если было искусство, которым он владел в совершенстве, то это было искусство собираться с мыслями.
— Благодарю вас, сударь, — сказал он по-французски, — ваши люди едва не причинили нам вред.
Лицо француза словно окаменело.
— Это не «мои люди», сударь, — сказал он. — Отныне они сами себе хозяева, но я готов принести извинения за неприятности, которые они вам едва не доставили. Дороги, ведущие нас к свободе и человеческому достоинству, проходят через пропасть и не могут сразу вознести нас к вершине. Кто вы?
Отец ответил, что его зовут Джузеппе Дзага, он дворянин из Венеции, занимающийся искусством и науками, изучающий характеры людей, чтобы излечивать некоторые болезни, исток которых скрыт скорее в душе, чем в теле. Он добавил, что Терезина — его жена, я — его сын, синьор же Уголини — друг семьи и выдающийся драматург. Мы, заключил он, из тех французов и итальянцев, которых душевная щедрость и любовь к ближнему подвигли покинуть далекую Европу, чтобы принести немного света в эту несчастную страну, погруженную во мрак.
Он, наконец, поставил его в известность с негодованием, которому его прекрасный голос лишь добавил выразительности, об отвратительном рабстве, в котором мерзавец Поколотин держал нас в течение почти пятнадцати дней, и об унижении, которому мы были подвергнуты.
Француз казался раздосадованным, что можно было заметить по тому, как он нервно покусывал губы.
— Я жалею о том, что не услышал это раньше. Мерзавец дорого заплатил бы мне за такое обращение с артистами. Не извольте сомневаться, месье, что когда весь мир будет очищен пламенем, первые вспышки которого вы видите здесь, народ посадит мысль и искусство одесную, туда, где прежде тирания помещала Церковь. Знаете ли вы, что по своей воле, без всякого вмешательства с моей стороны наш великий вождь Пугачев заказал написать свой портрет? Он обыскал все селения, чтобы найти живописца, и наконец отыскал его в Илицке. Что, в общем, позволяет нам сказать: великая революция русского народа началась с произведения искусства.
На моего отца это известие произвело сильнейшее впечатление, и сам я был тронут этим глубоким почтением, оказанным искусству необразованным предводителем казаков, которого нам описывали как грубого невежду.
— Месье, — сказал отец с легким поклоном, — я не смею претендовать на то, чтобы представить здесь в одной моей персоне все искусство Данте, Эразма, Леонардо, но я всегда переживаю как трагедию отказ власть предержащих разделить с народом богатство и радость возвышенного… Однако вы говорите, что Поколотин ускользнул от вас?
Блан слегка улыбнулся. Я отметил про себя, что улыбка почти не смягчала выражения его лица, но лишь придавала ему ироническую окраску и еще сильнее подчеркивала все, что было в нем жестокого.
— Я не говорил этого, — ответил он. — Я лишь сказал, что, будучи в неведении относительно тех низостей, которые вы мне открыли, я не подвергнул злодея наказанию, которое он заслуживал. Подите посмотрите сами.
Мы последовали за ним, довольные оборотом, который приняли события, и проникшиеся уже искренней симпатией к восставшему народу. Это чувство было вполне естественным, о чем отец и заметил французу, ведь племя Дзага вышло из самых низов, и, если бы на заре этого самого «нового мира» в том возникла бы необходимость, мы могли бы назвать среди наших предков несколько бандитов с большой дороги, воров и даже лакеев. Никогда мы еще не были столь горды нашим простонародным происхождением.