Да состязались, помнится, с молодыми татарчатами: а кто без седла и сбруи укоротит бойкую кобылку из их табуна? И ведь находились лихачи.
Юность ты, юность горячая! Сколько ты знала забав!.. Рыбу до пуда брала, в лёт била белку без промаха. Юность! Багульник-черёмуха! Здесь ты была-процвела… Описать ли ещё и несметные рыбные богатства, от ерша и плотички до омуля и осётра? Хоть вкратце, но опишем лучше людей юной, подвижной России, давно-давно всё это поднявших. В них мы узнаем то, чем путняя поэзия весьма дорожила. (Таков и «Конёк-горбунок».)
* * *
Здесь ли не родиться богатырю,
если есть место, где пройтиться ему?
Добрая замешивалась человеческая порода; красив был он — и швец, и жнец, и на дуде игрец — сибиряк в малахае и пимах, с чем-то кошачье-рысьим во взгляде. Впрочем, за красоту в мужчинах почиталась хотя бы и одна только сила, а в остальном — «конь не шарахается, так мужик уже и красив»; так ведь говорили? (Уже и здесь узнаём ершовского Иванушку; его кони уважали.) В женщине же ценили стать и дородство, навыки стряпухи, жницы и вышивальщицы. Уважали и такую, что перед любым мужиком может употребить ухват и кочергу, хотя бы и не по прямому назначению. Если же этого нет — так пускай ты Царь-девица, а на что в тебе дивиться?
И бледна-то, и тонка,Чай, в обхват-то три вершка:А ножонка-то, ножонка!Тьфу ты, словно у цыплёнка!Пусть полюбится кому,Я и даром не возьму.
И в тех и в других, от мала до велика — опять же уважали уменье и привычку сплясать и спеть.
А кстати, малые-то как? До безликой и какой-то бесплеменной синтетики и свальности дело не доходило. Среди «старшего дошкольного», среди «младшего дошкольного» возраста тоже, не появлялось тогда ещё Анжел, Эдуардов или Владов (разве среди ссыльных). Под теми же, по святцам, именами жили мальцы, что и их деды, которые так и не дошли до лицеев, школ, гимназий. А главное, рос и прирастал крещёный люд, наделённый сказочными уменьями-дарованьями.
Не чудо ли, например, когда за мелкую денежку продали нищему-страннику тяжкую немочь слабого младенца? Выдали его перехожему человеку то ли через дверь, то ли через окно — потом взяли назад, одарили убогого мздой, чем и «сбыли» детский недуг. А дальше? Накормили и напоили гостя хлебосольно; послушали, может, от него опять же сказку… Сказки-то, кстати, бродяги сказывали как можно длиннее и подольше: в общем, сколько вечеров сказываешь, столько и ночей ночуешь. Да захожих-бездомных в Сибири и за так понимали и принимали братски… Ну так и что же?
А то, что «бажёное» дитя и вправду выжило. Так и укрепился на земле волшебно выздоровевший в деревне Безруковой, близ Ишима, мальчик Петя Ершов, сын полицейского пристава из когда-то крестьянского, потом торгового рода и от женщины тоже семьи купеческой. Он-то наш русский полёт и воспел, и не только художественным словом этому полёту пособлял. Собственно быта он почти не писал, разве только в «Фоме-кузнеце» обозначил и этот свой дар; в целом же Ершов — не Мамин-Сибиряк. Но в каком именно быте, в каком именно ладе (по слову Василия Белова) коренится особый дух, то есть откуда именно идут напор и полёт и в каком типе человека так ярка и отрадна крылатость, — это Ершову было известно, и скрывать он этого не стал, только поэтично и обобщил и сам же «индивидуализировал».
По науке, это означает следующее. В «Коньке-горбунке» индивидуальное — оно же и типически всенародное. Иванушку-героя легко себе представить и на пашне, и в хороводе. Ему что лихо сыграть в разрывные цепи, что рвануть за облака: сперва в замысле, а потом и вполне по-научному, по-учёному.
* * *
Тобольск и вся Сибирь.
Девиз современного альманаха
Верно говорят учёные фольклористы: жизнь его даже и началась по сказке. А рождаются и выживают дети — не радостно ли и дальше отлаживать жизнь, да и наживать детей новых? Причём по скольку!
Так что было для кого ставить если не барак и «казарму щитовую», то новый пятистенок, новый крестовый дом, прирезать землю. Сперва редко и друг от друга сильно на отшибе, но непременно ладились часовенки и храмы, плодились монастыри. Помалу сперва же, но заводились то церковные, то ремесленные школы. При крепостях-острогах лепились и хорошели города.
Тобольском начиналась вся Сибирь. Перемещались оттуда на восток, на восток общесибирские и губернские столицы. С основания первого за Уралом городка Тюмени к пушкинско-ершовским, к менделеевским временам это столичное шествие от «Тоболеска», как значилось на старинных картах, прошагало вверх по Иртышу и на восход солнца до Омска, а там и до Иркутска. А со столичным рангом приходили и высокая культурность, и особый даже во всём блеск, причём даже и с античными оттенками. Скажем, «Иртыш, перерастающий в Гиппокрену» — чем не название для журнала в тех краях, где складывалось что-то гомеровски мощное, хотя и совсем новое. Казалось бы, впрочем, а зачем она — эта изящная культурность, зачем искусства с клавесинами и капеллами, музеями и даже замыслами завести городской театр? (Впрочем, сам Ершов этого театра ещё не увидел.) Ведь земледельческий, охотничий и ремесленный мир был насквозь пропитан народною великой не «культурностью», а собственно культурой. Ведь если «по-античному», то именно там был всецело здоровый дух в здоровом теле?
Но зачем, снова же, догматичные мелочные прения? Нужен тоже и блеск, нужна шлифованная городская учёность. Нужны они для государственного замысла, для общего всенародного и державного роста — и они не излишни, если не презирают культуру земли — неба — хоровода и не образуют диковато-утончённый беспочвенный «карнавал». Необходима, неизбежна была Сибирь, например, для декабристов — и, конечно, чему-то Сибирь декабристов научила. Разве не так? Однако и они, как могли, просвещали всё то, чему какого-то особенного света несколько недоставало. Декабристы-учителя, декабристы-воспитатели, декабристы-лекари и переводчики, декабристы-архитекторы и инженеры. Из разрушителей возникали созидатели. Нет, что-то одно и то же, что-то общее всем нужно и на брегах Невы, и в далёких глубинах страны. Это полезно для наращивания скоростей, для особой блистательности, а можно сказать тут — и для надёжной обтекаемости полёта. Как немудрён в обращении ковёр-самолёт, так хитро отлажены должны быть и собственно стальные птицы… Вот почему, объехав с малым сыном всё Прииртышье и Приобье от Ишима и Омска до студёного Березова на Сосьве, привёз Павел Ершов своё чадо в 1824 году в тобольскую гимназию, расположенную под знаменитым и единственным в Сибири кремлём, под сенью грандиозного монастыря и собора, что глядят высоко в небо. А в гимназии был директором Менделеев-отец, а на Сибирь себя уже обрёк композитор Алябьев (выслан был тоже к начальнику-отцу). В Тобольск уже потянулись помянутые выше декабристы. Там потом быть и Ершову гимназическим преподавателем, инспектором и директором, составителем учебных программ, устроителем бесед и концертов, заступником за теснимых, забытых Богом или за падших…
Почитайте «биографическую канву», изготовленную для памяти о Петре Ершове его земляками-сибиряками, землячками-сибирячками: средоточием всего для поэта-педагога с малолетства был он — знаменитый город на знаменитой земле, заноси его судьба хоть в пушкинскую Северную Пальмиру, хоть куда.
* * *
Где родился, там и пригодился.
Конечно, хороши виды с Васильевского на Неву. Хороша и священна Александро-Невская лавра. Она гордо стояла поблизости от невзрачных когда-то Песков с их многочисленными, простейшей застройки Рождественскими слободками (а позже — десятью Советскими улицами). Хороши сфинксы на набережной напротив университета. Но если кто побывал в Тобольске — даже в нынешнем, ещё только воссоздающем заново свою красоту (как Китеж, поднимающийся со дна не сам, а чьим-то усилием), если кто смотрел с высоты за свирепый Иртыш, на эти безмерные дали… Если кто ночью наблюдал оттуда звёзды; если кто видел в тех местах, на несказанно чистом мраке (не знаю, удачны ли слова), кто видел там зори и сполохи северного сияния… Да, слов не хватает вровень тем, что уже написаны ершовским пером.
Против неба, на землеЖил старик в одном селе…
Как и многое в Ершове, это иные люди пытались перетолковать или изобразить как пропаганду и агитацию. Скажем, царь — дурачок: раз так, то перед нами некое «долой самодержавие». А если дурак не царь, а Иван? Тогда, значит, что-то наоборот — и даже, указывали, недостойную затею предпринял поэт: ибо на что именно он предлагает «трудящему» народу равняться как на высшую доблесть? Неужели на дурость? А вот воспета красавица-татарка, даже татарка-героиня (как в «Сузге»). Об этом мы ведь уже сказали мимоходом, и об этом больше не надо, об этом лучше не надо? Ибо нельзя, конечно, приуменьшать; но нельзя же и преувеличивать!.. Или, скажем, отец поэта был полицейский; отец в Питере служит при каком-то чуть ли не жандармском корпусе — но зачем это «муссировать» (или «будировать»)? Так же вот и вычеркнули однажды Ершова из списка допущенных к изданию — с санкции, не ошибиться бы, Надежды Константиновны. Так же вот, наконец, распорядились — правда, тут уже Ершова «одобряя», — и со словами против неба. Они против религии, против небесного воинства — вот что они, оказывается, значат: критика поповщины — это хорошо.