Польдек искал надежное убежище.
Отсидевшись некоторое время в чужом доме, он проходными дворами добрался до дровяного склада на Жозефинской. Лесоматериалов тут почти не осталось. Штабелей пиловочника, за которыми можно спрятаться, не было видно. Место, которое виднелось из-за железных ворот у входа, выглядело куда лучше. Темный металл их высоких створок обещал укрытие на ночь. Позже он не мог поверить, что с такой охотой сам выбрал это место.
Он скорчился за одной из створок, откинутой к стене брошенного дома. Сквозь щель между воротным столбом он видел Жозефинскую с той стороны, откуда он появился. Леденящий холод литых металлических листьев говорил ему, что ночь будет холодной, и он запахнул куртку на груди. Мимо пробежали к воротам мужчина и женщина, спотыкаясь о брошенные узлы и чемоданы, на которых болтались бесполезные теперь ярлычки со старательно выведенными фамилиями. «Клейнфильд», – в последних проблесках света успел прочитать он. «Лерер, Баум, Вейнберг, Смолар, Струе, Розенталь, Бирман, Цейтлин…» Имена тех, кому уже никогда не получить своих вещей. «Груды добра, отягощенного лишь памятью» – так впоследствии описал это зрелище молодой художник Иосиф Бау.
Вдруг невдалеке от этого поля битвы, усеянного брошенными трофеями, прозвучал яростный собачий лай. С Жозефинской, двигаясь по дальней ее стороне, показались трое эсэсовцев, один из них удерживал поводок, с которого рвались три огромных полицейских пса. Они втянули своего проводника в дом 41 по Жозефинской, остальные двое остались ждать на мостовой.
Все внимание Польдека было приковано к собакам. Они походили на помесь далматинского дога и немецкой овчарки. Пфефферберг продолжал считать Краков своим родным городом, полным тепла и добродушия, а эти псы на его улицах выглядели чужаками, словно бы они появились из какого-то другого мира с более жестокими законами. Даже в свой последний час, среди разбросанных вещей, скорчившись за железными воротами, он испытывал любовь к этому городу, и ему так хотелось, чтобы неминуемая страшная развязка произошла в другом, не столь родном месте!
Но не прошло и полминуты, как эта мысль покинула его. Худшее, что могло произойти, теперь было навсегда связано с Краковом.
Сквозь щель в воротах он увидел то, что окончательно заставило его понять: если и есть в мире воплощение зла, то находится оно не в Тарнуве, Ченстохове, Львове или Варшаве, что бы вы там себе ни думали.
Оно явило себя на Жозефинской, в ста пятидесяти шагах от него.
Из дома с криком выбежала женщина с ребенком лет двух-трех на руках. Один из псов бросился на нее, разорвал в клочья одежду и вцепился ей в бедро. Эсэсовец, который управлялся с собаками, вырвал у женщины из рук ребенка и с размаха ударил его головкой об стену. Звук расколовшегося черепа заставил Пфефферберга закрыть глаза, и тут раздался выстрел, который положил конец безумному крику женщины.
Может быть, еще до того, как голова девочки была размозжена о стенку, не осознавая, что им движет, Пфефферберг поднялся, словно его решение было властно продиктовано внутренним голосом, управляющим его действиями. Он откинул заиндевевшую металлическую створку ворот – она все равно не спасла бы его от собак – и вышел на открытое пространство двора.
К нему сразу же вернулась военная выправка, которой его обучили в польской армии. С деловым видом выйдя из-за дровяного склада, он нагнулся и принялся оттаскивать с дороги узлы и чемоданы, складывая их у стены. Он слышал приближение трех эсэсовцев; он чувствовал зловонное дыхание собак, и все события вечера сконцентрировались лишь в одной мысли: только бы псы не сорвались с поводков. Когда он понял, что эсэсовцы уже шагах в десяти от него, он позволил себе выпрямиться, изображая покорного еврея из какого-то захолустья Европы. В глаза ему бросились голенища сапог, забрызганные кровью, но их владелец отнюдь не испытывал смущения, представ в таком виде перед другим человеком. Офицер, который стоял посередине, отличался высоким ростом. Ничто в его облике не говорило, что он был убийцей. Наоборот – изящный рисунок рта и крупные черты лица говорили о его впечатлительности и эмоциональности.
Несмотря на свой ободранный пиджачок, Пфефферберг попытался в польском стиле щелкнуть сбитыми картонными каблуками и отдал честь высокому эсэсовцу в середине. Он не разбирался в званиях СС и не знал, как обращаться к этому человеку.
– Герр комендант! – выпалил он.
Под угрозой смерти его мозг работал с бешеной энергией.
И, как оказалось, он нашел самые точные слова, ибо высоким офицером был сам Амон Гет, которого прошедший день преисполнил радостью жизни. Он был в восторге от достигнутых за день успехов. И в той же мере, в какой Польдек Пфефферберг хотел обвести Амона Гета вокруг пальца, тот был полон желания проявить власть.
– Герр комендант, почтительно докладываю, что я получил приказ сложить все это барахло по одну сторону дороги, чтобы не препятствовать сквозному движению.
Собаки, пытаясь вывернуться из ошейников, рвались к нему. Жестко дрессированные, возбужденные напряжением и кровью многочасовой акции, они жаждали вцепиться в руки и пах Пфефферберга. Их рычание было полно не просто ярости, а пугающей уверенности в неизбежном смертельном исходе – минутами раньше, минутами позже, вопрос только в том, сколько времени у герра коменданта и эсэсовца хватит сил удерживать их на поводках.
Пфефферберг не ждал ничего хорошего. Он бы не удивился, если бы псы кинулись его рвать и их ярость утихомирилась бы только после пули, посланной ему в голову. Если мольбы матери не разжалобили их, что может дать эта выдумка с узлами, с расчисткой улицы, по которой никому из людей не ходить?..
И все же Пфеффербергу удалось привлечь внимание коменданта в большей степени, чем несчастной матери. Он был типичным ghettomensch, изображающим солдата в присутствии трех чинов СС, к которым он явно испытывал раболепное преклонение. Кроме того, его манеры ничем не напоминали поведение жертвы. Да и в этот великий день комендант Гет насладился всевозможными сценами и картинами страха, насилия и смертей, однако никто еще не пытался так заискивающе щелкнуть перед ним каблуками. Поэтому герр комендант испытал чисто королевское желание проявить непонятное и неожиданное великодушие. Он громко и искренне расхохотался, а его спутники, улыбаясь, в удивлении покачивали головами.
Своим выразительным баритоном гауптштурмфюрер Гет сказал:
– Мы сами во всем разберемся.
Последняя группа покинула гетто.
– Verschwinde! Пошел прочь, польский оловянный солдатик!
Пфефферберг, не оглядываясь, кинулся бежать. Он ожидал, что его собьет с ног прыжок собаки сзади на спину или выстрел. Но ничего не случилось.
Он бежал, не сбавляя шага, пока не оказался на углу Вегерской, и повернул, миновав больничный двор, где несколько часов назад он был свидетелем бойни. Когда он очутился около ворот, на землю окончательно опустилась тьма, скрадывая очертания последних знакомых улиц гетто. На площади Подгоже стояли последние группки заключенных, окруженные редкой цепочкой эсэсовцев и украинских полицейских.
– Я должен выйти отсюда живым, – сказал он людям в толпе.
А если не он, то живыми должны были остаться ювелир Вулкан с женой и сыном.
Все эти месяцы Вулкан работал на «Прогрессе» и, догадываясь по опыту, что должно произойти, он явился к инспектору Анкельбаху с массивным алмазным ожерельем, которое хранил два года зашитым в подкладке пальто.
– Герр Анкельбах, – сказал он инспектору. – Я готов отправиться туда, куда меня пошлют, но моя жена не сможет вынести все эти ужасы и насилие…
Вулкану, его жене и сыну была предоставлена возможность провести этот страшный день в полицейском участке под присмотром знакомого из OD. Герр Анкельбах обещал в течение дня явиться и лично препроводить их в целости и сохранности в Плачув.
Так что с самого утра они расположились в маленькой комнатке в стенах участка. Ожидание здесь казалось не столь тягостным, порой им казалось, что они у себя на кухне. Мальчик то пугался, то, утомленный, засыпал, а жена не переставала шепотом укорять Вулкана: где же этот Анкельбах? Да явится ли он вообще? О, эти люди, что за люди!
В первой половине дня Анкельбах в самом деле явился, заскочив в участок, чтобы посетить туалет и попить кофе. Вулкан, выйдя из кабинета, в котором сидел в ожидании, увидел Анкельбаха в таком виде, в котором никогда прежде не встречал: облаченный в мундир унтер-офицера СС, он курил и непринужденно болтал с другими эсэсовцами. Одной рукой держа кружку, из которой жадно отхлебывал кофе, он то и дело глубоко затягивался сигаретой или, отложив ее, отрывал куски хлеба, в то же время не снимая левой руки с автомата, который подобно отдыхающему животному лежал рядом с ним на столе; темные потоки крови виднелись у него на груди форменной рубашки.