недель на одном – непрерывном, сплошном – рулоне для телетайпа, который ему удалось достать в канцелярском магазине. Поэтому техника «На дороге» – это техника рулона, где рулон для телетайпа есть
непрерывное полотно, идеально соответствующее
дороге, центральному объекту керуаковского романа. Чтобы писать
о дороге, надо изобрести машинерию письма
посредством дороги, то есть рулона. Его непрерывность отлично выписывает свой объект, такую же непрерывную и скоростную дорогу, задающую направление и темп человеческой жизни.
Вчитываясь в роман Керуака, мы не просто читаем о дороге, мы чувствуем дорогу, и рулонному письму здесь соответствует рулонное чтение: «Совсем не так едешь по Каролине, или по Техасу, или по Аризоне, или по Иллинойсу; но так мы ехали по миру туда, где наконец сможем познать самих себя среди индейцев-феллахов мира – того племени, что есть сама суть основного, первобытного, воющего человечества, племени, охватившего поясом экваториальный живот мира от Малайи (длинного ногтя Китая) до Индии – великого субконтинента, до Аравии, до Марокко, до тех же пустынь и джунглей Мексики, по волнам до Полинезии, до мистического Сиама, укутанного в желтый халат, и снова по кругу, по кругу, так что слышишь один и тот же надрывный вой и у вросших в землю стен Кадиса в Испании, и за 12 000 миль оттуда – в глубинах Бенареса, Столицы Мира»{447} – все это одно предложение, которое, было бы желание, может продолжаться вечно.
Вновь обращаясь к клинической метафоре, мы можем назвать такое письмо ист(о)ерическим: оно никогда не заканчивается и только и делает, что набирает обороты в непрерывности истерического жеста. В таком случае шизофреническое письмо Берроуза будет полной противоположностью истерического письма Керуака: если Керуак должен продолжать, Берроуз должен постоянно прерываться (то есть резать); если Керуак постоянно набирает скорость, то Берроуз монтирует самые разные скорости; главное, если Керуак движется в пространстве единого смысла и кода, то Берроуз взрезает все смыслы и коды, лишает их тождества и идентичности, чтобы из каждого куска кода – в точности как при шизофрении – мог получиться какой-нибудь новый смысл. Соответственно, Керуак пишет религиозную прозу: он увлечен трансцендентными смыслами – чистотой, святостью, божеством; Керуак озабочен Единым: «никаких переделок» в едином потоке времени[35]. Берроуз же последовательно еретичен, он одержим множественностью: для него не существует никаких сверхсмыслов, потому что любой смысл на его монтажном столе – то есть на ленте его плоского, горизонтального дискурса – может (и должен!) быть взрезан и склеен с каким-нибудь другим смыслом. Поток еретических гибридов: голова/жопа, дерево/гениталии, человек/многоножка…
Можно сказать, что и Берроуз, и Керуак имеют дело с бредом, но это совершенно разный бред. Различен и их аффективный исток: алкоголически-бензедриновый бред – Керуака, джанковый бред – Берроуза. Первый тип бреда несется и ускоряет, второй – шинкует и нарезает. Где-то между ними находится психоделическая аффектация – во всяком случае, и к ней часто применяется метафора шизофрении. Ее использует Олдос Хаксли, когда в своем пионерском – с точки зрения осторожной рефлексии о галлюциногенах – эссе «Двери восприятия» говорит о необходимом для нашего выживания редуцирующем клапане мозга, который преодолевают психоделики: «Каждая личность – одновременно и бенефициарий, и жертва лингвистической традиции, в которой эта личность родилась: бенефициарий – потому, что язык дает доступ к накопленным записям опыта других людей, жертва – поскольку язык укрепляет в личности веру в то, что это урезанное сознание – единственное, и искажает ее ощущение реальности настолько, что эта личность только рада принять свои представления за данные, свои слова – за действительные вещи. Большинство людей почти все время знает только то, что проходит через редуцирующий клапан и освящено местным языком как подлинно реальное»{448}.
Как психоделики, так и шизофрения взрезают лингвистический редуцирующий клапан, высвобождая чистый хаос асинтаксических представлений. Шизофрения по Хаксли «состоит в неспособности бежать от внутренней и внешней реальности ‹…› в самодельную вселенную здравого смысла, в строго человеческий мир полезных представлений, разделяемых символов и социально приемлемых условностей. Шизофреник подобен человеку, постоянно находящемуся под воздействием мескалина и, следовательно, неспособному отторгнуть опыт реальности»{449}.
Даже для Хаксли шизофрения и психоделики – это прежде всего опыт диверсии против языка и здравого смысла. Возможно, поэтому Берроуз так и не заинтересовался психоделиками: его шизописьмо уже предоставило ему тот опыт, дублирование которого в психоделических экспериментах оказывалось, таким образом, совершенно излишним. Однако Керуак, сторонившийся джанка в 1940-е годы, в 1960-е отнесся критически к психоделикам совсем по другой причине: сильно пьющий католик и американский патриот, Керуак в конце жизни встал на защиту здравого смысла против любого – психоделического или художественного – бунта. Дело не только в тех метаморфозах, которые приключились с Керуаком в 1960-х, – на самом деле его поэтика и в 1940-е, и в 1950-е предполагала подчеркнутую связность и ограниченность опыта рамками: дороги, рулона, религиозного переживания. Поэтому бред Керуака всегда ограничен некоторой логикой, нить которой читатель не в состоянии потерять; бред Берроуза объявляет логику – то есть, опять-таки, связность – своим кровным врагом.
Те дискурсивности, которые традиционно считаются нелогичными, бессвязными и бессмысленными (хотя последний эпитет возможен только в случае монополии единого смысла), берутся Берроузом в союзники: это бред, это ассоциации и сновидения. В эссе «Оно принадлежит огурцам» (запомним эту фразу) Берроуз берет на вооружение «характерный стиль», свойственный – через запятую! – шизофрении, сновидению, бреду, нарезкам{450}. Там же приводятся фразы и выражения, принадлежащие к этому характерному стилю, – все они суть готовые нарезки, явленные в берроузовской прозе: «Мы видим Тибет в бинокли народа», «Телефон с товарищем сдерживания», «Факты нас видят», «Мы здесь язык»{451} и так далее.
Берроуз пишет Гинзбергу: «Иногда читаю книжку и засыпаю, а слова меняются и принимают какое-то глючное значение, словно передо мной страница, исписанная кодом. Кстати, да, в последнее время я увлекся кодами, будто подхватил одновременно кучу болячек, и они теперь шлют изнутри мне послания»{452}. Послания сновидений суть содержимое ран из сновидческой асинтаксии, в которой все коды здравого смысла взрезаются шизофренической «логикой» сновидца. Эта «логика» противостоит «правильной» логике тем, что осуществляет случайные связи через нарезку – в данном случае через ассоциацию. Именно ассоциация – древний язык сновидцев, безумцев, детей и магов. В ассоциации нет ничего логического, нет гарантированной, необходимой связи – связи контроля. «Пространство – это мать». Это ассоциация, а не логика.
Отсюда нападки Берроуза на науку, которая не может существовать вне логической связности (non sequitur!), отсюда его увлечение разными фантастическими, мистическими и магическими доктринами: райховским психоанализом, сайентологией, шаманизмом, вудуизмом – без разницы чем, лишь бы оно прорывало связный логический дискурс. Все эти доктрины не интересовали Берроуза сами по себе (поэтому он так легко от них отказывался и играючи переходил от