Относительная безопасность обещала продлиться очень недолго.
Мамед положил автомат и вытащил из одного из кармашков пятнистой спецназовской куртки фонарик. Нажал кнопку затемнителя.
В неярком фиолетовом свете левая ладонь была похожа на гроздь «Изабеллы», растоптанную коваными сапогами. Кровь продолжала течь, застывая сгустками на лохмотьях мяса и осколках костей.
Ему было странно это видеть. Простая пуля пробила бы руку и пошла дальше… Даже разрывная не смогла бы уничтожить всю ладонь… Разве только очередь разрывных досталась несчастной ладони?..
Но эти размышления занимали его недолго. Он был практик и деятель, и прошлое, какими бы последствиями оно ни просовывалось в будущее, не могло сравниться по важности с настоящим. Настоящего было значительно больше. То, чем он был занят последние недели, несколько минут назад утратило значение. Все кончилось, дело было сделано — плохо ли, хорошо ли, но сделано. Он жалел, правда, что не начал расстреливать вчера. Нужно было начать вчера. Тогда бы они зашевелились. Это заставило бы их пустить в телеэфир его обращение.
Но он знал, что спешить нельзя. Пик напряжения приходится на третий день. Если начать раньше — сорвутся нервы, кинутся на штурм. На третий день власть не выдержит. Власть сломается. А уж если не сломается, тогда сам бог велел. Не хотите? Ладно. И уж тогда — ряд за рядом. Ряд за рядом. Не нравится? Ага. Сами виноваты. Такие люди вами управляют. Такая власть. Она вас не жалеет, не я… Но теперь это уже не имело никакого значения. В следующий раз быть умнее — это да. Рука? — тоже. Что делать? Ну да, вот такая рана. И первая минута, когда он может ею заняться.
Выходит, они его провели. Ловко провели. Штурм должен был начаться в шесть. Верный источник сообщил. Если бы они полезли в шесть, их бы хорошо встретили. Откатились бы как миленькие. А оказалось, что источник сам купился. Это была деза. Шесть — это была дезинформация.
Что ж, верный ход. Естественно, напряглись, перенервничали… Хотя, казалось бы, куда уж больше напрягаться и нервничать?.. Потом расслабились, стали спокойно ждать указанного срока. Источник был надежный… Вот так их и обыграли. В четыре обрушилась боковая стена холла — и началось…
Он разорвал пакет и стал было, держа конец в зубах, заматывать левое запястье резиновым жгутом. Но тут же понял, что это неправильно.
Кисть была одним голым нервом, горячим, пульсирующим, орущим о своей беде каждой клеточке тела, — и как ни терпим он был к боли, а все-таки ее было слишком много. Размотал, начал снова — теперь на пару сантиметров выше сустава. Концы шнура стянул узлом. Кровь перестала течь на мокрую, грязную землю. Кровь была нужна для жизни.
Но голова по-прежнему кружилась. Он не знал отчего. Должно быть, все-таки хватанул газа.
Потом вынул из чехла нож и пристроил левую руку на колено.
Ему приходилось пару раз отрезать кисти рук. Чужие, разумеется. Если знаешь устройство сустава, это легко. Сейчас тоже почти не составило труда. Когда кисть упала на землю и блеснула белая перламутровая кость, он все-таки потерял сознание.
Мир выплыл к его глазам все таким же: мокрый снег облеплял землю, жухлую траву, черные ветки; лопались взрывы, стучали автоматные очереди, но уже не так часто и дружно, а как будто с запинками; фонари и прожекторы силились пробиться сквозь снег, сложные завихрения стремительной и нежданной метели клубились над землей, и казалось, что они взлетают все выше, а земля, напротив, падает вниз — все глубже и глубже, куда-то далеко, чуть ли не в преисподнюю.
Он подумал, не забинтовать ли культю, и решил, что это можно сделать и позже. Сунул нож в чехол, в другой — фонарик. Взял автомат.
При попытке встать его бросило на левый бок, и он с хрустом повалился на сухой куст жасмина.
Почему-то совсем не было сил.
Несколько секунд он лежал, глядя в сизое небо и слизывая с губ сладкие снежинки. Кровь. Вот в чем дело — кровь. Да, еще газ. Газ и кровь. Но должны, должны быть силы.
Кое-как сел, достал плитку шоколада, сцарапал обертку. Пальцы тоже немели. Ничего, сейчас. Сейчас будет легче. Укусил, стал жевать.
Еще. Еще.
Шоколад — это сила. Должно полегчать. И тогда он встанет и пойдет.
Надо идти.
Через минуту поднялся. Снова шатнуло. Устоял.
Сгорбившись, сделал несколько шагов. Остановился у дерева, привалился к стволу.
Ствол казался теплым.
И вдруг отчетливо понял, что умирает. Что сейчас умрет — именно сейчас, через минуту.
Он не испытал возмущения. Может быть, потому, что на это тоже не хватало сил.
Подумал вдруг: и что потом?
Он умрет сейчас — и что дальше?
Неужели правда — рай?
Усы дрогнули в усмешке.
Отвалился от ствола и пошел вперед.
Снег постепенно истаивал. Небо светлело.
Уже слышались близкое журчание воды, и ласковый шелест — сладостный шелест листвы под любовными касаниями теплого ветра.
— Мамед! — позвал кто-то нежно. — Постой!
Марьям сидела на скамье под плакучей ивой и манила его к себе. Она была в розовом платье, золотой платок покрывал черные волосы.
— Ты? — удивился он. — Ты жива? Ты же…
Когда он приблизился к ней, Марьям поднялась и вдруг, смеясь, стала зачем-то довольно сильно и резко бить его своими слабыми кулачками — в плечо, в грудь, вот снова в грудь, в ногу, в грудь, в грудь.
Тогда он протянул руку.
— Ну хорошо, пойдем, — вздохнула она, беря его ладонь в свою — узкую и нежную. — Что с тобой делать…
Он рассмеялся от радости.
Небо стало ярким-ярким.
И погасло.
— Не знаю, товарищ капитан, — говорил сержант. — Вроде он и оружие-то не пытался применить, но прет, как на комод. Я говорю: стой!..
— Да ладно тебе, Кузьмин, — сказал капитан. — Что ты ноешь? Все нормально…
Он отшвырнул ногой автомат еще дальше от трупа, потом несколько раз ткнул тело носком ботинка.
— Насвети-ка…
Сержант повел лучом фонаря.
— Сильно ты его подырявил, — заметил капитан. — Будь-будь, как говорится. Готов… Ё-моё, а с рукой-то что?
— Не знаю, товарищ капитан, — ответил сержант. — Похоже, оторвало…
Капитан нажал тангетку рации.
— Товарищ полковник? Кравченко. Тут на нас один вышел… Никак нет… Так точно. Был вооружен… Слушаюсь.
Снег все валил, небо нависало черной подушкой. Одежда мертвеца быстро покрывалась белой коркой.
— Давай, Кузьмин, смотри документы, — сказал капитан и снова несильно пнул тело. — Может, и найдешь что…
Эпилог
Я набрал четырехзначный номер. Диск едва крутился, скрежеща и спотыкаясь.
— Валерий Федорович? — сказал я, когда трубку сняли. — Это Бармин.
— Спускаюсь, — ответил он.
С одной стороны квадратного холла входные двери, с другой — шесть лифтовых дверей. То и дело кто-нибудь входит и, махнув пропуском, шагает к лифтам, кто-то, напротив, покидает лифт и спешит на улицу.
Несколько таких же, как я, переминаются, чего-то дожидаясь.
Валерий Федорович оказался невысоким худощавым человеком в белом халате, из кармашка которого торчала самописка.
— Бармин? — спросил он, внимательно глядя на меня поверх очков.
Я кивнул.
— М-да, — протянул он. — Что-то вы мне не нравитесь, коллега… Пойдемте-ка.
Мы прошли к лифту и поднялись на четвертый этаж.
Коридор выглядел вполне по-канцелярски.
— Куда мы идем? — спросил я, заподозрив неладное.
— Не волнуйтесь, — ответил Валерий Федорович, пропуская меня в кабинет. — Минута.
Он похрустел ампулами, наполнил шприц. Глянул на просвет.
— Ну? Штаны-то как? Будем снимать?
Укол оказался безболезненным.
— Что это? — вяло спросил я, застегиваясь.
— Рановато вас выпустили, — буркнул он. — Вам бы еще пару дней под капельницей.
— И что?
— Да ничего. Не кидало бы из стороны в сторону. Вот, возьмите пару ампул. Еще одну часа через три. Вторую на ночь. Пойдемте.
Между тем укол действовал — голова моя неумолимо прояснялась. Назад к лифту я и впрямь шагал куда тверже. И руки почти не тряслись.
Когда мы снова оказались в холле, он сказал:
— Скажите своим, пусть подъезжают к шестнадцатому.
Потом мы долго-долго шли длинной-длинной аллеей. Небо было ясное-ясное, синее-синее, солнце яркое-яркое. Может быть, и в этом сказывалось действие лекарства. Листва играла драгоценными отливами золота и пурпура. Пахло листвой, прелью. Вот одинокий лист срывается с верхушки клена — кумачовый, пронзительный, — порхает над аллеей, скользит к асфальту… Вот еще… еще…
Голова прояснилась, но я ни о чем не думал, потому что думать мне было совершенно не о чем. Я просто вдыхал воздух, щурился от солнца, смотрел на синее небо. Оно даже казалось мне красивым. Но думать — нет, думать я не мог и не хотел. Да и не о чем мне было думать, не о чем.