И еще три страницы. Перечитала сто раз. Господи, спаси его и сохрани!
Только теперь, после того как он уехал туда, где ему грозит смерть, каждый день, каждый час, я стала понимать, что такое любовь, и как я не умела любить и показать ему мою нежность, все, что я чувствую к нему, и даже просто не умела сказать о своей любви! И вдруг стало ясно, как же я неимоверно ниже и недостойна его и как я перед ним виновата за то, что так мало любви дала ему!
Сегодня возвращалась из лазарета уже затемно, в стужу, — там умер один раненый — и представляла с ужасом, что и Алешу уже, не приведи Господь, ранили, и он умирает сейчас где-то в лазарете, или просто в темноте в окопе или просто в снегу и зовет меня, и вдруг так схватило сердце: он не вернется! Он не вернется! И в этом буду виновата я — ведь его должна спасти моя любовь, а ее он получил от меня так мало, что не хватит, не спасет…
Я виновата, что не умела его любить так, как он того достоин.
8 декабря 1915 г. Вторник.
«Вечер. Сижу в землянке у телефона, от которого мне как адъютанту дивизиона отходить нельзя. То и дело звонят.
Война — это совсем не то, что вы себе представляете. Снаряды, верно, летают, но не так уж и густо, и не так-то много людей погибает. Война сейчас вовсе уже не ужас, да и вообще — есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно и из самых пустяков составить ужасное. Летит снаряд — если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать — в самом деле становится страшно. Если же спокойно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? Кипеть в собственном страхе? Мучиться без мученья? Пока жив — дыши.
Не хочу хвастать, но мне уже не так страшно, как раньше, — да почти совсем не страшно. Если бы был в пехоте, тоже, думаю, приучился к пехотным страхам, которых больше. Единственное, что я мог уступить страху моей матери, — это то, что я пошел в артиллерию, а не в пехоту. Один офицер нашей батареи заметил, что артиллерист не обращает внимания на снаряды, но боится пуль, а пехота наоборот. Видишь, какие смешные у нас здесь страхи.
Думаю все время о тебе, дорогая моя, и чувствую, что с каждым днем моя любовь к тебе все сильнее и сильнее. Как ты там?»
11 декабря 1915 г. Пятница.
Сегодня был литературный суд над Рудиным. Мишка так разгорячилась, что Рудин не умеет и не хочет любить, что он боится настоящей большой любви, и вошла в такой раж, что вдруг заявила, что Рудина надо расстрелять. Так и выпалила — расстрелять! Все смеялись.
Среди ночи проснулась и не могла заснуть. Думала об Алеше.
12 декабря 1915 г. Суббота.
«Вчера в первый раз было по-настоящему опасно. Снаряд упал в двух шагах от меня. Бог спас. Камуфлет. Камуфлет — это снаряд, который падает отвесно, почти вертикально, и зарывается глубоко в землю. Взрыв не имеет силы поднять землю и появляется лишь дымок. Камуфлеты случаются редко — повезло.
Ты пишешь, что ходила молиться за меня в ту нашу церковь — вот видишь, помогло.
И знаешь, что самое забавное? Это то, о чем я думал в тот последний момент, когда в меня летел снаряд. Ты, наверно, думаешь, что твой герой, глядя в небо, представлял себя этаким Андреем Болконским на поле Аустерлица — или что-то в этом роде? Ничего подобного. Мои мысли вращались вокруг того, что здесь в карманах шинели придумали держать маленькие грелки для рук — в металлическом корпусе, обшитом бархатом, тлеют угли. Вот видишь, как хорошо, что я тогда не умер. Обидно было бы умереть с такой чепухой в голове.
Целый день на горизонте висят „колбасы“, корректируют стрельбу. Я сегодня смотрел с наблюдательного пункта — у нас великолепная цейсовская труба.
Самое трудное — вынужденное безделье. Так важно чем-то занять голову! Днем захотелось почитать и посмотреть что-либо из математики и пожалел, что не взял с собой Гренвиля „Элементы дифференциального и интегрального исчислений“. Я уже попросил маму прислать мне эту книгу. А пока приходится читать урывками, что придется. Иногда везет. Вот и теперь мне улыбнулась удача: взял у одного офицера второй батареи популярную книжку о беспроволочном телеграфе и просидел над нею до вечера. А утром, наоборот, как расплата за радость: очень неудачно закурил, „безопасная“ спичка отскочила прямо в глаз на роговицу и обожгла ее. Образовался белый пузырек и глаз плохо открывается. Местный железнодорожный врач посмотрел и сказал мне, что я счастливо отделался, так как, по его словам, в таких случаях прожигает насквозь. Причем удивительно, что в тот же день несчастье подстерегло и моего друга Ковалева — в последнее время я очень сошелся с этим человеком, показавшимся мне сперва недалеким и с претензиями, но на самом деле у него простая и добрая душа. Так вот, когда разводили спирт, Ковалев, желая испытать крепость водки, пробовал зажечь ее спичкой. В это время спирт вспыхнул и опалил ему руки, шею и губы, так что везде у него вскочили волдыри. Видишь, как люди калечат себя безо всякой войны».
13 декабря 1915 г. Воскресенье.
Почти перестала писать в дневник, потому что все свободное время провожу за письмами Алеше.
Зато вкладываю сюда его письма, и получается, что это наш общий с Алешей дневник. Господи, еще год назад вкладывала между страниц цветочки — а теперь Алешины письма.
Всю ночь шел снег, и город красивый, праздничный, свежий. И тут же думаю: а каково ему там, на позициях? Он ведь мерзнет. И уже смотрю на снег — и никакой радости.
Или в гимназии. Вдруг задумалась об Алеше и будто проснулась в каком-то другом времени — какие-то древние греки. При чем здесь какая-то Эллада? Зачем Гомер написал столько страниц про какую-то Трою? Все это не стоит и одной Алешиной строчки! Какое мучение ходить в гимназию и сидеть на никчемных, глупых уроках! Зачем это нужно, если я хочу обнять его и не могу?
Написала одно письмо совсем особенное. Про то, о чем ни с кем еще не говорила. И решила не отправлять. Представила себе, как Алеша вернется и как мы прочтем его вместе, лежа на его диване, прижавшись плечами, висок к виску.
14 декабря 1915 г. Понедельник.
«Отпустили в командировку в город. Проехали через несколько местечек. Везде полное разорение. На улице и на дворах валяется брошенная дорогая мебель, сломанные швейные машинки, граммофоны.
Вышел из штаба и на главной площади услышал военную музыку — похороны. Какого-то генерала везли на лафете. И стало вдруг интересно, как прикрепляется гроб к орудию. Ведь раз я артиллерист, значит, меня тоже будут так хоронить. Пристроился посмотреть. Вот видишь, далекая моя, какие глупости меня интересуют. Потом зашел в церковь. Там дьякон взывал к Богу, прося даровать „победу нашему христолюбивому воинству“. А там не христолюбивые? Вдруг вспомнил моего деда-немца. Он учил меня читать Vater unser.[20]
И вот сейчас, в эту минуту, в немецких окопах по другую сторону леска, кто-то читает молитву и просит Бога даровать победу их христолюбивому воинству. Кто кого побьет, тот, значит, более христолюбив?
Это я с тобой разговариваю обо всем на свете, а здесь, в окопах, вообще никогда не говорят вслух о главном — люди курят, пьют, едят, разговаривают о пустяках, о сапогах, например. Ты даже не представляешь себе, что об этой теме люди с образованием могут говорить часами! Смерть, может, уже подслушивает их разговоры, а они будут вспоминать, как до войны были сапоги, которые нельзя снять без денщика, такие узкие, что невозможно было просунуть палец. И спорить, что было лучше использовать — тальк или канифоль. И рассказывать, у кого какая была дощечка с вырезом для каблука, на случай, если некому помочь. И дружно, счастливо хохотать, когда кто-то расскажет, как для парада сапоги зашивали на ноги и потом распарывали. А знаешь, что теперь входит в моду? Последний шик — ботинки с крагами, какие носят офицеры авиации и бронетанковых войск. Но это все мечты, а мы тут носим валенки и бурки — это такие теплые кавказские сапоги из черного войлока.
Ночью перед сном вспомнил гоголевского поручика из Рязани, который все никак не мог заснуть, любуясь на свои новые сапоги. И подумал: вот мы все, кто сегодня весь вечер проговорили о сапогах, исчезнем, а тот поручик останется. Так и будет каждую ночь любоваться стачанным на диво каблуком.
Лег, прочитал на ночь молитву, а все не спится — и вот опять зажег свет и пишу тебе. Так хочется выговориться. А что тебе еще написать, голубка моя, и не знаю.
Один солдат научил меня молитве, которую произносит каждый день по девять раз, в уверенности, что с ним тогда ничего не может случиться. Вот она: „Бог-отец впереди, Божья матерь посреди, а я позади. Что с Богами, то и со мной“.
И я теперь каждое утро повторяю ее девять раз. Загадал: если мы с тобой увидимся — значит помогла солдатская молитва!»
16 декабря 1915 г. Среда.
В гимназии на уроке Забугский опять отвратительно меня всю разглядывал. И все мял пальцами свою родинку. И вдруг стало так мерзко! Не хочу писать об этом Алеше.