По настоянию великого князя Константина Николаевича Александр назначил на пост министра народного просвещения Александра Васильевича Головнина.
— Это мой давний сотрудник, знаю его с самой лучшей стороны — умён, деятелен. Предан делу, — с жаром говорил Константин Николаевич. — Наконец-то министерство будет в надёжных руках.
— Твоя аттестация этому залог, — благодушно отозвался Александр. И брат его уловил этот новый тон, эту перемену в настроениях государя. Осаждавшийся со всех сторон противниками отмены крепостного права, император пребывал в ожесточении. И это не могло не отразиться на государственных делах. Опасались подступиться к нему с проектами либерального толка.
И вот — перемена! Кандидаты, предлагавшиеся Константином Николаевичем, весьма осторожно, в надежде одновременно и прощупать почву, принимались. А порою и одобрялись.
И в один прекрасный день Александр неожиданно молвил:
Знаешь, Костя, я пришёл к выводу, что в нынешних обстоятельствах но главе Государственного совета должен стать ты.
Константин Николаевич пожал плечами. Он приходил к брату с советами, но никак не мыслил возглавить главный Совет государства.
Уловив замешательство брата, Александр прибег к ещё одному аргументу:
— Откроюсь тебе: прежде эту мысль подсказала мне тётушка Елена Павловна. А она, как ты знаешь, наш семейный оракул, — прибавил он со смешком. — И её советы, как всегда, разумны. Во всяком случае, когда надлежит принять какое-либо ответственное решение, я обращаюсь к ней. И пока ещё ни разу не прогадал.
— Я, как ты знаешь, тоже высоко ценю её мнения и её советы, — отвечал Константин Николаевич. — Однако скажу тебе откровенно, как брат брату; опасаюсь более всего твоего обычного окружения и связанного с ним перемен в твоих настроениях. Ты подтверждён влияниям некоторых людей, которых я не одобряю.
— Обещаю тебе, что буду прежде всего сообразоваться с твоим мнением, — просто отвечал Александр. — Я ценю его более других просто потому, что знаю тебя лучше всех прочих, потому, что ты мне ближе всех. Позволь я тебя обниму, и это будет означать твоё согласие.
И он с силою заключил его в объятия.
— Ты же знаешь лучше других, что я вступил на престол с желанием добра. Добра России, добра её многострадальному народу, свободы закрепощённому крестьянству и мира всей империи. Ты знаешь и другое: на меня стали давить со всех сторон, давить столь сильно, что я не мог устоять и настоять на своём. Знаешь, и какое наследство мне досталось. А я всего лишь слабый человек, — и он неожиданно прослезился.
Константин Николаевич был растроган. Слезам венценосного брата он не удивился: Александр был плакса и таким слыл в семье. Он удивился исповедальному тону, который звучал всё реже в речах брата. Было всё больше самоуверенности и даже жестокости. Рядом вставали поддакиватели, и император бывал ими удовлетворён. Но Константин Николаевич понимал и другое: сказав «а» надобно было произнести и остальные буквы алфавита. Великое «А» было произнесено и утверждено: отмена крепостного права. За ним должны были последовать столь же весомые преобразования решительно во всей жизни императора. При в Бозе скончавшемся отце Россия заледенела. Всякое движение в её государственной жизни замерло. Новации объявлялись революциями. Конституция считалась словом бранным, чужеземным, а потому и чужеродным.
Как же жить дальше? Как продолжить движение вперёд, которого желала передовая часть общества?
Константин Николаевич не относил себя к преобразователям, вовсе нет. Но он обладал здравым умом и умением видеть то, что для других сокрыто во мгле. Он был практицист.
«Ну хорошо, — думал он. — Я возглавлю Государственный совет. Но ведь тотчас на руках и на ногах повиснут князья и графья, вся эта придворная шушера. И брат Александр будет первый среди них. И, разумеется, главный. Придётся терпеть, сообразоваться. А порою идти на попятный. Но ведь брат уже почёл меня согласным. И уже скорей всего заготовил указ на сей счёт. Что ж, потщусь делать добро. Может, что и выйдет...»
А Александр находился в том состоянии умягчения, которое с некоторых пор возвратилось к нему. Оно нахлынуло на него в «Бельведере» и во все последующие дни и доселе не покидало его. Это было давно не испытанное им чувство счастья и благодарности. Ему хотелось длить его и длить...
— Знаешь, — вдруг вырвалось у него, — я стал думать...
Он не закончил фразы. Слово «отречение» застряло у него на языке. Он понял, что чуть было не зашёл слишком далеко в своей исповедальности.
Но ведь было же, было! Его дядя Константин Павлович отрёкся же от престола ради любимой женщины[23]. Он предпочёл счастье власти. Был ли он счастлив на самом деле, не сокрушался ли потом? Он не оставил свидетельств, все вокруг него молчали. Потом папа в доверительной беседе обмолвился, а может, намеренно рассказал ему о сокровенных замыслах его другого дяди тёзки Александра, смолоду замыслившего уединиться с любимой женою Елизаветой Алексеевной куда-нибудь в тихий уголок на берегу Рейна и передать престол брату Константину. Правда, тогда был ещё жив прямой наследник дед Павел и это были просто мечтания. Папа поведал и другое: великая прабабка Екатерина намеревалась отказать престол, минуя сына, любимому своему внуку Александру. Но скоропостижная кончина разбила все её упования...
Сейчас он счастлив, безмерно счастлив. Он чувствовал за спиною крылья: юность возвратилась! Он чувствовал себя безмерно сильным и всемогущим. А государственные дела... Они отошли куда-то в сторону, уступая место счастью и любви.
Как хорошо, что брат Костя рядом, что на его плечи, надёжные плечи можно покамест возложить бремя власти. Александр забыл про всё на свете — про супругу и детей, про других венценосцев, к примеру, про дядю Вилли, императора Вильгельма... Он был упоен, опьянён, всё решительно было забвенно. Оставалась она — Катя, Катенька, Катеринушка.
Супруга и дети пребывали в Ливадии, министры в указанное время являлись с докладами, он рассеянно выслушивал их, рассеянно же проглядывал бумаги и учинял короткие резолюции.
Костя вступил в должность, и Александр без возражений принимал его советы и соглашался с его креатурами. Военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин с его согласия стал действовать смелейшим образом в своём ведомстве, преодолевая замшелость. И всеобщая воинская повинность, без различия сословий, наконец водворилась и в России, да и срок службы был сокращён на целых десять лет.
Головнин, сменивший адмирала Путятина(!) на посту министра народного просвещения, хотя тоже имел прикосновение к морскому ведомству (сын знаменитого мореходца, да и сам служил под началом генерал-адмирала Константина Николаевича), был умён и смел. Его реформы тотчас двинули дело народного просвещения широкими шагами вперёд. Впрочем, почтенный адмирал Евфимий Васильевич (к тому же граф), пробывши менее года на своём посту и будучи удивлён выбором императора, сам понял, что угодил не туда, и попросился в отставку.
К управлению государственными финансами был привлечён В.А. Татаринов — светлая голова. Он стал решительно пресекать казнокрадство, которое процветало при всех предшествующих царствованиях. Во главе губерний появились такие прежде редкостные люди, как Арцимович, Ден, Грот и другие, почитавшие интересы государства выше всех прочих, в том числе и своих собственных, что было тогда в диковину.
Государь император некоторое время ни во что не мешался, предоставляя кормило надёжным рукам брата. И у некоторых министров, в том числе у просвещённого консерватора, каким был Пётр Александрович Валуев, явилась крамольная мысль: а ведь можно обойтись, вполне и без опаски, без его императорского величества. Имперский корабль плыл себе, минуя рифы и подводные камни, безо всяких осложнений.
Его величество Александр II тем временем купался в волнах блаженства. Он понял, что лучше этого ничего нет и быть не может. И сказал об этом Кате. И даже признался, что в один из моментов высочайшего упоения стал подумывать даже об отречении и чуть было не брякнул об этом брату, но вовремя прикусил язык.
Катя, к тому времени уже осознавшая пределы своей власти над государем, да к тому же очень быстро освоившая науку любви в её многообразных проявлениях, возмутилась:
— Это малодушие и сумасбродство, вот что! — воскликнула она. — Такие мысли могут прийти в голову слабой женщине вроде меня, но не повелителю огромной империи и великому государственному деятелю. Я — ваша, вся, без остатка, я принадлежу вам и буду принадлежать, пока чувствую и дышу. Чего ж ещё?! Крайности могут быть только в любви, и мы вместе станем испытывать их. Но не в управлении государством. Ваша самодержавная власть священна и неприкосновенна! И не смейте при мне более не то, что произносить, но и содержать в уме слово «отречение»...