Ее брат Публий Клодий, разумеется, предпочел женские одежды. Ходят слухи, что с ним это случается не только на Календы. Я стараюсь избегать его общества, но он неизменно высматривает меня и радостно приветствует, когда замечает. А если я прохожу мимо него слишком близко, он вытягивает руку, и меня передергивает от отвращения, когда я чувствую его прикосновение, липкое и мягкое, словно чих ребенка. Он заставляет меня испытывать неловкость такими способами, которые я не осмеливаюсь перечислить. Речь идет не просто о показной ласке, которой он одаряет сестру даже – или, пожалуй, особенно – в моем присутствии, или о тупоголовых громилах со стеклянными глазами, что толкутся на лестнице, когда он уединяется с нею. Это ощущение того, что для его морального разложения нет преград и пределов. Нет такого, чего не совершил бы Клодий. Он разрушил бы все до единого здания в этом городе, если бы мог, храм за храмом, бордель за борделем.
Но, признаюсь тебе, я тоже люблю шокировать других.
Однако не так, как Клодий. У меня это просто забавная выходка или соленая шутка на чей-либо счет. Большей частью.
Например, однажды я заметил, что запах изо рта у Эмилия хуже вони у него же из задницы, потому что у последней, по крайней мере, отсутствуют его длинные гнилые зубы, – которые похожи на деревянные брусья, не дающие навозу вываливаться наземь из повозки. Одну из поэм я посвятил Руфусу, от которого воняет, как из преисподней. Я сочинил – в форме сонета – историю о том, что у него под мышкой прячется сексуально возбужденный козел, отпугивающий женщин. Или о Фуриусе, который настолько скуп, что не хочет испражняться. Я написал, что его нечастый стул сух, как бобы, и пахнет розовыми лепестками.
Мои излюбленные жертвы – другие писатели. Я позволяю себе оскорблять самые лучшие их труды. Никудышную бумагу, перепачканную «Анналами» Волузия[79], я называю не иначе как cacata carta[80]; я умудряюсь испоганить даже предмет любви, к которому обращены их унылые речи.
А когда я не могу оскорбить кого-нибудь, кого знаю, то всегда готов разразиться анонимными остротами, грязными, естественно. Мужской член в моем изложении – это колбаска, которая сама для себя делает подливу.
Отец присылает умоляющие письма из Вероны, потому как здоровье мое продолжает ухудшаться. Иногда я приезжаю домой, но только Рим – единственное подходящее место для того, чье сердце медленно растрескивается у него на глазах. Рим, а не нежная красота Сирмионе, от которой наворачиваются слезы, или холмистые поля у озера.
Рим дает мне массу материала для моих метафор. Увечья, наносимые Клодией моим чувствам, ежедневно наносятся в общественных местах Рима, причем куда более грубыми орудиями пыток: бичом, бочкой кипящей смолы, дыбой, хлыстами со шпорами и пылающими факелами, которыми прижигают кожу. Каждый день я прохожу мимо мужчин, распятых или согнувшихся пополам на маленькой дыбе. Я вхожу в открытую дверь и вижу раба, которого истязают кнутом в атриуме[81] (подобное наказание всегда стараются сделать как можно более публичным, дабы пресечь дальнейшее неповиновение). Я вижу, как палачи направляются к преступникам, дабы пытать и казнить их на городской площади. Я видел посаженные на кол тела у Эсквилинских ворот[82]. Даже редиска и кефаль, предположительно безвредные продукты, употребляемые в пищу, применяются в качестве болезненных суппозиториев[83] для наказания виновных в прелюбодеянии, причем опять-таки в общественном месте, чтобы толпа видела боль и унижение себе подобных.
Но моим лучшим оружием остаются стихи.
– Доброе утро, восковая дощечка, – говорю я, подобно гладиатору, приветствующему льва.
И я действительно набрасываюсь на нее с ловкостью закаленного убийцы: уничтожаю репутации, сражаю наповал соперников, позоря их языком борделей и небрежно строча уничижительные замечания на скрижалях их бессмертия. Мои слова, эти наемные убийцы, способны выполнить любую, даже самую грязную работу и уничтожить кого угодно, совсем как Клодия.
– Ага! – говорю я. – Получи-ка! – И принимаюсь орудовать острием своего стило, этой моей руки, что протянется в вечность.
Как и маленькая восковая куколка, разумеется, изготовить которую я заказал, моя обожаемая devotio[84], мягкая и бархатистая на ощупь, нежная, как локон на затылке маленькой девочки.
* * *
Декабрь, 62 г. до н. э.
Брат мой!
Весь Рим восстал против своих главных шутов, Клодии и Клодия!
Ты ведь знаешь, кто такая Bona Dea[85], не так ли, Люций? Она – римская богиня. В ее честь в мае месяце устраивается торжественный обряд в ее святилище на Авентинском холме. Но, как говорят, куда более важным и роскошным является тайный ритуал, совершаемый всеми высокородными женщинами Рима и весталками[86].
Мы, мужчины, не знаем и не должны знать, что там происходит или какого рода церемонии они проводят вместе. Их по праву называют «мистериями Доброй Богини».
Впрочем, известно, что ровно в полночь весталки, наиболее благонравные матроны и беременные женщины удаляются оттуда. В этот момент и совершается действо, непристойное по своей природе и сдобренное особым вином, которое в честь доброты и великодушия Доброй Богини называют lac, или молоко, и которое приносят в дом в горшке из-под меда.
После своих ночных бдений женщины возвращаются по домам сияющие и умиротворенные, словно после продолжительного оргазма.
Именно этот обряд и осквернили Клодия и Клодий.
Я подкупил молодую весталку, чтобы она рассказала мне об этом. Некоторые из них на удивление продажны.
Вот что она сообщила мне, скорбно поджав губки, пока мы стояли в тени храма.
Речь свою она начала с высокопарного сообщения о том, что в нынешнем году церемония, посвященная Bona Dea, состоялась в Виа Сакра, резиденции Юлия Цезаря, верховного понтифика, в присутствии его супруги Помпеи и его матери Аурелии.
– Знаю, знаю! – нетерпеливо прервал я весталку.
Тут моя свидетельница поднесла ладошку ко рту и выразительно закатила глаза в качестве прелюдии к тому, чтобы вновь пережить свои самые яркие воспоминания.
Я в раздражении уставился на нее, ожидая, пока она успокоится.
– Только факты, будь любезна, – строго заявил ей я. – И никакой истерики.
Она пожала плечами и опустила глаза. По-видимому, скандал разразился как раз перед тем, как церемония достигла своей кульминации. (Я надеялся, что моя весталка во всех подробностях просветит меня на этот счет, но, похоже, ничто на свете не способно заставить женщин нарушить обет молчания.) Все присутствующие дружно ахнули – моя лазутчица наглядно продемонстрировала, как именно, – осознав, что случилось доселе непредставимое: Клодия Метелла тайком привела своего брата Клодия, переодетого женщиной, на священный ритуал.