— Дышите носом. Старайтесь ни о чем не думать.
«В хлебе и золоте — сила…» Это говорил Павлюхину дед, это завещал ему отец, и сам он знал, что так оно и есть.
«Где же сила, если я совсем выдохся? За свою жизнь я много ел хлеба. А они идут. И этот солдат с длинными ногами сильнее меня… А ведь сидел сызмальства, наверно, на картошке! Что ж это за люди? И как я их ненавижу!»
На короткий отдых присели в маленькой балочке, приткнувшись в сухой кустарник: ложиться Подопригора запретил.
Небо в эту ночь стояло тихое, пепельное. Павлюхин смежил веки. Он слышал, как сквозь стену или толщу воды, голоса солдата и Чистякова, но смысл улавливал плохо:
— Зажимай руками живот — легче так.
— Мысли о еде не выкинешь.
— А жениться ты скоро думаешь?
— Отслужусь — там видно будет.
— Как бы тут не отслужились…
— О смерти не думай. На психику давит.
— А как это умирать, а?
— Да так, ноги протянешь — пиши некролог.
— Все-таки странно: почему разрушится мое тело, если я столько-то дней не пожрал? Все цело, на месте — руки, голова, ноги…
— Надо сопротивляться.
— Но как?
— Вешки помечай, — сказал солдат. — Сперва до чего-нибудь дойдешь. Потом еще до чего. Я это делал.
— Ну и что?
— Цель будет.
Они замолчали, затем в уши Павлюхину опять поползли раздражающие звуки слов:
— Жизнь… Только сейчас понимаю… Копейка — думал.
— У каждого свой корень.
— Смерть нельзя осознать… Люди какие города построили, атом расщепили, а вот ее-то и не превзошли. Но мы еще, кажется, не легли костьми.
— Само собой.
Оттолкнувшись руками, поднялся Подопригора. Они видели, как он покачнулся, но на ногах удержался и сказал охрипло:
— Трогаем дальше, ребята.
Солдат встал свободно, как механический человек, в котором кто-то нажал кнопку. Чистяков встал в несколько приемов, но от чужих рук отказался. А Павлюхин понял — сам не встанет.
Над ним склонились, он увидел их запалые, измененные, бледные при слабом ночном свете лица. Их глаза, три пары, излучали сжигающий его огонь, он инстинктивно весь укоротился — точно страшной косой обрезали нижнюю часть туловища — и услыхал над собой голос Подопригоры:
— Тебе плохо? Головокружение?
— Помогите мне, — попросил Павлюхин, холодея от ужаса при мысли о том, что они могут уйти, а земля его уже никогда не отпустит. — Братцы, ради всего святого!
Они поставили его на ноги. Павлюхин качался, лица их прыгали — вверх и вниз.
— Двигаться сможешь?
— Смогу, кажется.
— Дыши носом. Ногами не мельчи, прилаживайся к нашему шагу. Пойдешь рядом с солдатом.
— Хорошо, — он кивнул головой. — Я пойду.
«Они что-то знают, чего я не знаю», — думал Павлюхин враждебно о них и обо всем белом свете.
Солдат крепко, как плоскогубцами, стиснул его локоть своей большой, загребастой рукой, молча шагал рядом.
— Рассохся? Авось склеишься! — дохнул он жарко ему в заросшую щеку, коротко обнажив белые зубы, усмехнулся.
Погожая, чистая сочилась в сером тумане заря.
XI
Павлюхин слабел час от часу. В полдень он уже еле передвигался, боясь потерять из глаз ноги солдата, которые ставились и двигались с прежней размеренностью. Иногда по привычке он ощупывал рукой плечо, но вещевого мешка давно уже не было. Нестерпимо сохло во рту, в горле. Дышал раскрытым ртом, часто.
Он выбросил из карманов лишние вещи: пустой портсигар, перочинный ножик с перламутровой рукояткой, автоматическую ручку, мыльницу и зубную щетку с пастой, которые переложил из вещмешка.
Уже шли совсем молча, был слышен один шорох ног в траве. Костров не жгли — кончились спички. Лицо солдата стало рыжее, а Подопригоры — почернело так, что нельзя было разобрать выражения. Чистяков обрастал мягкой каштановой бородой. С лиц глядели одни глаза да торчали носы.
Мысли у Павлюхина тянулись длинные, тягучие. Почему-то ему все время было жалко себя. В глазах у него свертывались слезы, они жгли изъеденные гнусом веки.
Постепенно его охватывал ужас: «Они не бросят меня? Не имеют права!» Он оглянулся. Не так далеко торчал полуголый уродливый ствол одинокой ольхи, над ним, распластав крылья, каруселил коршун. «Глаза мои склюет, собака. Зинка красивая, другого найдет. Крышка. Ну, погоди еще!»
Мысли кружились, как коршун над деревом.
«Плачу крокодильими слезами». Другой голос спрашивал: «Почему? О праве вспомнил…»
«Но я же по закону жил… Никогда ни за что меня не посадят в тюрьму… не нарушал, как другие, не крал».
«В деда пошел. Сдох — креста на могилке люди не поставили».
Семен Павлюхин застонал, скрипнул зубами. Солдат лучше приспособил свою руку к его руке.
Павлюхину сделалось немного легче. Он слышал, как во сне, где-то далеко внизу движение, бесконечное и размеренное, длинных ног солдата. «Черт ногастый, ему хоть что!» Он прошептал:
— Погоди-ка трошки.
Солдат не расслышал Семенова голоса, он больше по движению губ догадался, что тот что-то произнес. Вопросительно, огромными глазами смотрел ему в лицо.
Павлюхин гмыкнул, посучил ногами, подогнулся и сел на землю, упершись руками в нее. Не глядя, суетливо надергал травы, набил ею рот, лег боком, подогнув коленки. Уши, нос, брови пришли в медленное, однообразное движение, а глаза были пустые, какие-то вытекшие — в них едва тлела угольками жизнь.
Солдат хотел вырвать из его рта траву, но Подопригора махнул рукой, чтобы он не мешал ему мучиться. Отошел, еле волоча ноги.
Небо в глазах Павлюхина перевернулось, голова солдата, как арбуз, подпрыгивая, покатилась. Он выплюнул траву, ухватил себя за волосы и завыл.
Спустя немного головокружение прошло. В ушах разливался сильный, нарастающий звон, было больно в висках.
— Смотри вверх, — послышались слова из черной неподвижной бороды. — Идти можешь?
Павлюхин мотнул головой.
— Не… Не могу вроде.
Тогда они вдруг исчезли. Он, холодея, оглянулся. «Ушли?» Он прополз маленькое расстояние на четвереньках и сел. «Они не имеют права!»
— Куда вы? Обождите!
Крикнул или же просто подумал, не знал. Он увидел их в кустарнике.
Оттуда показалась плечистая фигура Подопригоры, за ним шли солдат и Чистяков, они несли что-то в руках. Казались неестественно большими.
Тонкие, связанные прутья образовали ручки носилок, днищем служила прикрепленная шинель солдата.
Павлюхин видел и чувствовал, как они его подняли и положили. Он сжался в комок и затих под мерное, убаюкивающее, тихое колыхание.
В тундре не слышалось ни единого звука. Холодело слегка.
Кто-то в потемках над ним наклонился:
— Живой?
Он ощупал руки, грудь, поправил пиджак. В глазах прыгала, утраиваясь, слюдянисто-колючая борода.
— Потерпи!
XII
Павлюхин похолодел: ему снова показалось, что они его бросят и уйдут одни, — он протянул руку с мольбой.
— Чего вы хотите?
— Ты лежи! — сказали сердито и понесли.
Он успокоил себя. Иногда к нему возвращалась сила, он шевелил руками, но кружилась голова, и тогда Семен понимал, что ослабел совсем. Кто-то споткнулся, носилки повело набок, но удержались, глухой голос сказал:
— Нащупывай осторожно.
Потом выругались по-матерному, как могут только одни русские люди, когда трудно, чтобы полегчало.
Подопригора спросил:
— Ты что?
— Кровь, кажется, пошла из носа.
— Отдыхай, я возьму.
Носилки покачнулись, опустились на мгновение и опять поплыли.
Подопригора старался думать о постороннем. Но это плохо удавалось. Он стал воскрешать уже стертый временем дорогой образ матери, родные черточки лица, маленькие и неустающие руки, запах парного молока, который она всегда приносила…
Он остановился — нес первым, — обернулся и спросил солдата:
— Двигаться еще можешь?
— Могу, — сказал солдат. — Я всегда могу.
Носилки опять поплыли качаясь.
Чистяков шел рядом, отдыхал, изредка проводил ладонью по воспаленным глазам, облизывая сухие губы, пытался вспомнить, сколько суток они уже идут. Семь, восемь? Или вечность?
Солдат думал: «Приспособить организм к новым условиям. Черт бы с ним, с голодом, главное, делать метки, от одной до другой дотягиваться…»
Он прищурился: кругом было темно, к телу подбирался холод. Ночь, видимо, еще была на середине, но постепенно осветилась тундра, тени людей вытянулись, побежали через посеребренные лишайники. Бред?
Солдат приладил руки к концам хворостин: пальцы не ощущали ни боли, ни тяжести.
Павлюхин задремал, очнулся и понял: его все несут, они, видимо, даже не отдыхали. Носилки вместе с ним покачивало. Едва слышался топот ног. Тундра пахла кладбищем. Павлюхин застонал, глотая обильную слюну, и укусил себя за палец.