В Ольшанке таким клубом был старый дом священника, стоявший немного в стороне от деревни, на пригорке, рядом с руинами церкви, разрушенной в войну прямым попаданием бомбы. Довольно большой зал с будкой киномеханика и несколькими мини-комнатушками для гримирования и разного реквизита за сценой, на которой во время киносеанса вешали экран. И еще одна комната, поменьше, служившая зимой и в дождь фойе и танцевальным залом. Под старыми поповыми липами была летняя танцплощадка, а рядом с ней отживали свой век корявые и замшелые, давно уже не плодоносящие от старости яблони.
Сюда даже электричества не удосужились провести то ли в ожидании нового здания, то ли еще по какой причине, и когда на пригорке под вечер начинал тахкать движок, – всем без всяких объявлений было ясно, что в клубе кино, спектакль или танцы. В вечернем затихшем воздухе это тахканье было слышно далеко, в самых окраинных хатах.
Честно говоря, я не запомнил ни содержания фильма, ни того, кто из знакомых там был. Почему-то отметил глаз только Генку Седуна да «сиамских близнецов» – Шаблыку и Змогителя.
Кто-то бегал по экрану, звучали выстрелы, а в промежутках между ними – поцелуи и слезы. Признаться, я не смотрел труда. Мои глаза неотрывно следили за тонким в полумраке профилем Сташки, и я благодарил бога, что впереди сидел какой-то верзила и я «вынужден» был, «чтобы что-то видеть», наклоняться в ее сторону, касаясь рукой ее руки, а иногда плечом ее плеча, хотя, конечно, с таким же успехом мог бы наклоняться к соседке слева.
Боже, сколько счастья было в обычном, как бы случайном прикосновении! И как я, опытный и бывалый человек, напоминал сейчас себе самому того восторженного, робкого и увлеченного щенка, каким был давным-давно, когда эта, что сидит рядом, была еще ребенком.
И потому я и не мог быть иным, этаким разудалым душа-человеком. Потому мудрая природа так и распорядилась.
…Окончилось кино. Молодежь осталась на танцы, взрослые, немного посмотрев их, пошли утоптанной дорогою домой.
– Останемся? – спросил я Сташку.
Она отрицательно покачала головой и повернула на тропинку. Тропинка эта шла через молодые заросли липы, дубняка и берез, ныряла среди верб, перевитых лианами ежевики, спускалась в низинку-вымочину, дышащее на ладан болотце, а перевалив через невысокую гряду, приводила к замку, к Белой Горе и костелу.
Мы шли молча. Я был уверен, что она тоже думает о том, что возникает между нами и чему нельзя давать воли.
В зарослях защелкал соловей, поначалу «п-ьок» сало, а потом аж захлебнулся от блаженства, так было вкусно: «тць’а», «тць’а» – причмокивал он.
Стася нарушила молчание первая:
– Какие у вас смешные случаи связаны с кино?
– Дайте вспомнить… Ага, один пришел в голову. Как я открыл итальянский неореализм. Отношение к итальянским фильмам у меня после войны было… ну, как ко всем, взятым «в качестве трофеев после победы…». Может, они и не итальянские были (я говорил это с облегчением, потому что вот, наконец, нашли о чем беседовать), но обязательно толстый Джильи пел что-то лакричным голосом, или графья с графинями из-за чего-то там страдали. Словом, я перестал на них ходить. И вот однажды у меня была назначена очень важная встреча как раз на время двух последних лекций. А раз так, то я и двумя первыми решил манкировать. Домой идти – далеко и неудобно. Пошел бродить по улицам. Дай, думаю, в кино схожу. Афиша висит: «Устин Малабази». Ну, думаю, грузинское что-то, вроде «Георгия Саакадзе». Ну, на грузинский фильм можно сходить. Да еще если исторический: о-го! Пошел! И тут на экране появляется надпись: «Италия». Чуть было не плюнул и вон не ушел, да название задержало: «У стен Малапаги». Один из первых неореалистических фильмов, которых я потом, и насмеявшись, и наплакавшись, слова даже этого, «неореализм», еще не зная, никогда не пропускал.
Она засмеялась тихим и ласковым смехом.
– Так я и открыл… Стой! Стой, ни шагу!
Мы были как раз в самой низинке. Луна то ли уже совсем сошла на нет, то ли ее краешек, на последнем дыхании, всходил позже, но в мокрой низине было почти совсем темно. Разве что от слабых весенних звезд доходило какое-то подобие света. И в этой тьме я скорее почувствовал, чем увидел, как от ствола черной ольхи отделилась не менее черная фигура и двинулась к нам.
– Кто здесь? – как можно спокойнее спросил я.
Человек по-прежнему двигался молча. Мало того, справа от темной стены зарослей отделился второй. Идти дальше было нельзя. Я покосился назад: еще две тени отрезали нам обратную дорогу к клубу.
Бросаться в сторону тоже было нельзя: по болоту, пускай себе и неглубокому, – по колено или по пояс, – далеко не убежишь, голыми руками возьмут. Если только эти – а вряд ли – собирались обойтись голыми руками.
Какой же я дурак! Как я мог забыть об осторожности! Не пойти с людьми, пойти здесь, да еще с девушкой, да еще зная про весь клубок тайн, который свился в этом гадючьем гнезде.
Они приближались в тяжком свинцовом молчании. Сейчас набросятся сразу вчетвером, и тогда уже ничто не поможет.
«Все. Это конец».
И тут один из них, тот, что подходил сзади и слева, допустил незначительную ошибку: бросился на несколько мгновений раньше. Я сделал небольшой прыжок в сторону и ребром ладони рубанул его по тому месту, где должно находиться адамово яблоко.
– Хлып! – послышалось в темноте, и я понял, что попал.
И одновременно, словно сила какая-то водила мной, я упал как можно ближе к ногам того, второго, правого, который отрезал тропинку к клубу, и, стремительно перекатившись несколько раз с боку на бок, лежа еще спиною к врагу, который нагибался надо мною, согнул ноги и с силой выпрямил их, словно выстрелил, прямо ему в «неудобь сказуемое», как говорят русские, место. Тот выдохнул вместе с воздухом придушенный стон, а я уже был на ногах. Тот сложился вдвое, а я уже схватил Сташку за руку и толкнул на свободную в этот миг тропинку.
– Сташка! Беги! Беги, прошу!
Она отбежала несколько шагов:
– Нет! Нет!
– Беги, так твою!
Это ее промедление стоило того, что третий из нападающих успел отрезать мне дорогу к бегству вслед за Сташкой. А я воспользовался бы этой дорогой без ложного стыда. При таких неравных силах это был единственный выход.
Двое корчились от боли, только пробуя – один вдохнуть, а второй выпрямиться, но оставались еще двое, они приближались, и я увидел, как в руке у того, кто отрезал мне путь, выскользнул из рукава и серебряной рыбкой блеснул в руке нож.
– Бе-ги!
Но она не убегала, а я даже не мог повернуться, хотя слышал за спиной, уже близко, сиплое дыхание второго.
И тут Сташка вдруг размахнулась, и какой-то темный предмет пролетел в воздухе и трахнул того, второго, в затылок.
Человек с ножом от неожиданности повернулся в сторону Сташки, и тогда я одним прыжком преодолел расстояние между нами и со всей силы ударил его в переносицу, послав одновременно правый кулак прямо ему под ложечку.
Я перепрыгнул через него – почудилось мне или нет, что кепка у него была надета козырьком назад, – схватил девчину за руку и выдал такой класс бега, что олимпийский чемпион, посмотревши на это, запил бы, по меньшей мере, на месяц от огорчения.
Только тут она закричала неожиданно сильным, отчаянным голосом. Да и я, слыша за собой шаги четвертого, вдруг заорал во все горло. И на поляне кто-то закричал истошно, диким матом, исступленно и остервенело.
И неожиданно с той стороны, куда мы бежали, нашим крикам ответил многоголосый крик и топот ног. В следующую минуту мы уже мчались обратно в окружении самое меньшее десяти человек.
Свист долетел с поляны, и когда мы вырвались на нее, то услышали, уже где-то далеко, только треск плетей ежевики и валежника под ногами убегавших.
Гнаться за ними было глупо. Они, видимо, знали какие-то проходимые стежки в этом болоте.
Тех двоих, выведенных мной из строя, они, очевидно, с грехом пополам все же уволокли с собой. И это было понятно: узнав одного, можно было узнать всю шайку.
– Кто такие? – спросил Шаблыка. – Кого-нибудь узнал?
– Нет. – Я почему-то не сказал про лопотухинскую манеру носить кепку. Мало ли кто мог употреблять ее. Зачем из-за одного только подозрения бросать тень на человека. – Не узнал.
И вдруг я взорвался:
– С ножом! Хотел жизнь мою взять, сволочь? А ты ее мне дал?.. Чем ты его стукнула по затылку, Сташка?
– Туф… туфлей… Ни-ничего больше не было…
Тишина внезапно взорвалась таким хохотом, что я даже слегка испугался. А она вдруг заплакала, да так, что у меня словно оборвалось что-то внутри. И… уронила голову мне на грудь. И это – я понял – было что-то большее, чем просто слезы облегчения.
– Как же… Как же они могли?
Что мне оставалось делать? Я просто гладил ее по голове и говорил что-то бессвязное, от чего она всхлипывала еще горестнее.