– А какая польза? Убийцу ведь повесили. Не помогли ему ни апелляции, ни кассации. Не на ком уже месть вымещать… Да и дед мало чего сможет вам рассказать. Совсем как малое дитя стал. И говорит – мало чего понять можно. А в войну ведь проводником у партизан был, хотя ему уже было под семьдесят. И дочь его, жена моя, партизанила. А дед уже и тогда был горем согнут да бедой бит. Теперь и того хуже… Да вот и он идет… Сами увидите.
Садом в сопровождении двух собак к нам приближался очень высокий, хотя и немного сгорбленный, сильно худой и очень старый человек. Шел, волоча ноги, и глядел в никуда.
Сел рядом с Сальвесем на ступеньку, не поздоровался, может, даже совсем не заметил чужого. Глядел в ночь выцветшими глазами. А совсем седые, вилообразные усы (ни дать ни взять перевернутая вверх ногами «ижица») оттеняли выпяченную, как от извечной обиды, нижнюю губу и небритый подбородок и спускались почти до середины груди.
– Тут, батька, к тебе… насчет Юльяна… Человек хотел бы знать подробности.
Старик сидел с каменным лицом.
– Надо бы хоть что-нибудь вспомнить, отец.
– Все… все люди хорошие, – словно в трансе или в бреду тихо начал старик, – и вот такое. Юльян… сынок… Про жизнь твою думал… на смерть послал… Очень уж ласковый, года на четыре старше… И щербатый, как Юльян… двух передних… Лесничим аж в Цешин, под самые… чехи… Документы… Школа повшэхна… Триста злотых… В лесу… Застрелен… Револьвера нету… И старшая моя после этого чахла-чахла да и умерла.
И вдруг лицо его скривилось, словно от плача, хотя глаза оставались сухими.
– Неправда, что сыпал, неправда, что выдавал… Не мог сынок… Убит сынок.
И тут я понял, что мне все равно, виновен или невиновен был Юльян Сай. Мне стало даже немного жаль его. Жаль опосредствованно, через этого деда, который плакал с сухими глазами.
Немая, безграничная обида вопила в этом земляном уже теле, в этом существе, которое когда-то было человеком и перестало им быть всего за ту секунду, которая понадобилась для чьего-то выстрела. Уже не было силы, разума, даже воспоминаний. А обида жила. Обида была сильнее всего.
Я заскрежетал зубами. Еще раз – и в этот раз уже навсегда – я понял: ничем в мире, никакими даже высшими соображениями нельзя оправдывать обиду, которую наносят живому человеку.
Отказавшись от ночлега (я не мог больше оставаться здесь, а дед ведь был здесь со своими мыслями свыше четверти столетия), я направился к тропинке. Тетерич вызвался проводить меня.
– Видите, – сказал он, когда мы подходили к дороге, – немного же мы узнали… Но ничего, приедет жена – она, может, больше расскажет. Я дам знать.
Оставшись один и глядя на огоньки, наверное, последнего пригородного автобуса, я все еще как будто видел дом лесника и тень человека на крыльце. Человека, глядящего в ночь.
Мне снова повезло. Когда я вылез из автобуса, который, не заходя в Ольшаны, прямиком направлялся в Кладно, то увидел, что мое место занимает какой-то человек, показавшийся мне вроде бы знакомым, а от остановки собирается отъезжать на некой странной таратайке, помнившей, наверное, отца последнего Ольшанского, пан фольварковец из-под Ольшан Игнась Яковлевич Высоцкий собственной персоной.
– Стой, волк тебя режь, – прикрикнул он на коня и улыбнулся мне. – Вот и вам повезло. Не надо пешком эти километры домой топать.
– Что, подвозили кого-то?
– Да так, контролер-ревизор один был в Семериках. Дотопал до Ольшанки да Гончаренка встретил. Знакомые. Бухгалтер к председателю: «Пускай его Высоцкий подвезет. Зачем человеку ноги бить? Ну и, глядишь, пригодится когда-нибудь». Ольшанский ему: «Нужно так хозяйство и твои сальдо-бульдо вести, чтобы контролеров-ревизоров только из деликатности на остановку подвозить. Чтобы знал, что это мы не из страха, а уважение ему оказываем. Ладно, пускай Высоцкий отвезет». А мне что? Я и повез. Служба такая.
– И что за человек?
– Да странный какой-то, молчун. Только и крутит ус, а когда возле замка ехали, спросил, он ли это и есть.
– Что-то он мне показался знакомым. Вроде на кого-то похож.
– Да и мне поначалу так показалось. Вроде бы где-то видел. Потом присмотрелся – нет, совсем незнакомая рожа.
Темные купы деревьев временами почти смыкались над дорогой, образуя тоннель. И в конце его мигала низкая колючая звезда. Крикнул, заплакал, захохотал в зарослях филин. Поздновато. Их «песни» отошли вместе с весной. Хотя бывают среди них отдельные такие типы, что плачут и хохочут летом, даже осенью.
– Ну, а вы откуда, так сказать? – спросил Высоцкий.
Врать было не с руки. Много людей видело меня в Замшанах, некоторые (видимо, собирали поздние сморчки для аптеки) – на тропинке, ведущей к урочищу. Да и не люблю я этого занятия, кроме тех случаев, когда иначе – никак невозможно. И, самое главное, чему учила меня покойная мать и что я запомнил на всю жизнь: «Лгун должен иметь хорошую память». Действительно, должен, чтобы о каких-то событиях не соврать одному и тому же человеку по-разному. Или просто проговориться ненароком, что не в Могилев ты ездил, а, наоборот, в Гомель, где живет бывшая возлюбленная, о существовании которой жена или, еще хуже, невеста очень хорошо знала, но считала это «грехом молодости, когда он еще не был знаком со мной».
– Из Замшан еду.
– И в Темном Бору были? – Мне показалось, что он на миг как бы напрягся, но это он просто погладил коня по репице. И снова та же ленивая грация.
– И там был.
– Ну и что вы там выкопали? Ведь это ж, наверное, дело того самого Юльяна Сая?
– Того самого.
– О, господи, как же оно мне обрыдло. Столько лет минуло, а все равно, как начнет вспоминать кто-нибудь «дела давно минувших дней» да что было «за польским часом» и стоит то дело вспомнить – непременно какая-нибудь зараза на меня косится. Хоть ты от людских глаз в самбук[120] или в коноплю прячься.
– Так почему бы вам не съехать отсюда?
– Я не чувствую себя виноватым. Не хочу, чтобы кто-то думал: «Ага, допекло… Наверное, знала о чем-то кошка». Ну и потом, что я в другом месте? А здесь моя земля, испокон веку моя.
– Родной уголок, где резан пупок?
– Да нет, просто здесь впервые себя ощутил. Что можешь делать то и это, думать о том и этом, идти туда и сюда. Действовать. Пупок могли где-то и в Риме резать, а если, скажем, младенцу и месяца не было, как его оттуда вывезли, так что ему Рим? Вот и мне так. Мое все здесь.
Помолчал. Где-то в кронах деревьев кричала квакша.
– Ну и что? В чем убедились? – спросил он.
– Ни в чем. Провокатор или нет – тайна сия велика есть.
– Не лезу я в эти дела, – минуту помолчав, сказал Высоцкий. – Да и дело темное, провокатор или нет. Кто доказал? А кто обратное, ядри их в корень, доказал?.. То-то же… Может, провокатор, а может, просто жертва. Кто может судить? Ткнул кто-то из вышестоящих пальцем, и – хорошо там разобрались или ошиблись – уже на тебе, человек, сколько-то там золотников свинцовых бобов.
– Да, – сказал я, – доказательств никаких. Пустое дело. Чем быстрее о нем забудем – тем лучше.
Промозглой сыростью повеяло из темных недр пущи (видимо, неподалеку от дороги был сырой овраг). И снова прорезал ночь крик филина.
– Поговорим? – спросил вдруг Высоцкий с озорной улыбкой.
– Как поговорим?
– А вот так.
Он приложил ко рту ладони челноком, и вдруг в двадцати сантиметрах от меня прозвучал зловещий, жуткий клич-призыв:
– Ку-га. Ку-га-а-а… Гха-га-га-га-га.
Обманутый филин ответил из леса. И снова ответил ему Высоцкий. И еще. Затем наступила тишина. Филин, видимо, все же почувствовал какую-то ненатуральность в ответе-вызове. А может, ему просто надоело.
– Знай наших, – засмеялся Высоцкий. – Все же мы его обманули.
– Совы – символ мудрости.
– Значит, и мудрость обманули.
– Не всегда это кончается добром.
– В жизни очень многое не кончается добром. – Он пожал плечами. – И вот, скажите вы, все эту темную историю не забывают. А я его только раз и видел на дне рождения брата (Крыштоф заскочил на часок), а вот брата этого, Владка, которого немцы за подполье расстреляли, никто и не вспомнит.
– Человеческая благодарность.
– Ну, человеческую благодарность и мы знаем: «как едят да пьют, так нас не зовут, а как с…т и д…т, так нас ищут».
– Э-э, брат, плюнь. Со временем все, все всплывает.
Высоцкий покосился на меня, но ничего не сказал.
Глава III
Пред очами любви, пред очами безумья и смерти
В следующие дни ко мне, во мою плебанию, зачастили гости. Чаще всех Шаблыка со Змогителем, иногда археологи в полном или частичном составе. Бывало, что на культурную беседу являлся Мультан (один или со Стасиком и Васильком). Раза два или три наведывался ксендз.
В тот вечер компания собралась в полном составе. На бревне, что вместо завалинки лежало у «нашей» двери, разместились худенькая Волот («Наша толстуха Валентина»), «беляночка и замазурочка», Таня Салей с Терезой Гайдучик, сама Сташка Речиц да Шаблыка со Змогителем. Деду Мультану и ксендзу я вынес стулья, а мы с Генкой Седуном не без удобства разместились прямо на траве. Я успел уже рассказать им кое-что о результатах поисков, обойдя, конечно, самое важное. В частности, умолчал почему-то про Лопотуху, про братьев Высоцкого и, конечно же, про подозрение, падавшее на отца Леонарда Жиховича, присутствующего здесь.