Глава десятая
Пока я гостил у Ричарда Вариана, Макса, по устоявшемуся обычаю, взяли себе Гомесы. Из-за постоянного обжорства и громко включенного телевизора вид у него был немного обалдевший. Назавтра я повез его в парк при «Уормвуд-Скрабс», чтобы паршивец хоть немного побегал. Я уговаривал его поиграть с другими собаками — рядом как раз крутился поджарый голубой уиппет, призывая Макса погоняться за ним. Ноль внимания. Тогда я кинул палку. Макс с вежливым интересом смотрел, как палка, описав дугу, упала (не иначе, желал убедиться, что закон всемирного тяготения все еще действует), но не шелохнулся. В конце концов мы пристроились в тыл к компании, запускавшей самолетик с дистанционным управлением, и, пройдясь по аллее, вернулись к машине.
Страшновато было встретиться с Ричардом Варианом спустя столько лет. Конечно, я и до встречи постоянно вспоминал его. Однажды даже наткнулся на фамилию в газете, когда его произвели в командиры полка. Но он постепенно сделался для меня таким же, как девочки и мальчики из моей деревенской школы: я знал, что они где-то живут, однако нас разделяла пропасть шириной в десятилетия. А это значило, что они практически для меня умерли.
Я часто спрашивал себя, откуда взялась эта оторванность от ранних отроческих лет? Почему в русле жизни вдруг образовался непреодолимый водораздел? Но не находил ответа.
Вот со старым шотландским колледжем кое-какие контакты у меня все же сохранились. От тридцати и до сорока с лишним я регулярно получал приглашения, свидетельствовавшие о том, что в моей «альма матер» мало что изменилось. Меня звали поучаствовать в распевании рождественских гимнов или приехать в Лондон на «дружескую попойку». Или в сам колледж: в Старом зале будет прочитана лекция, посвященная памяти доблестного Уильяма Уоллеса.
Мне эти «мероприятия» казались пустой тратой времени, формальной данью традициям.
Это когда-то все происходящее в мире представлялось важным, по-настоящему значимым. Пойти в церковь, заполучить должность в компании «Шелл», жениться, завести детей. Но теперь все это выглядело немного искусственным, будто не сама жизнь, а подражание чьей-то правильной жизни. Своего рода попытка точного цитирования.
Мое неверие в аутентичность происходящего не стоит объяснять «травмой военного времени». Подобные мысли посещали меня еще в студенчестве. Даже гораздо раньше, в старших классах, у меня закрадывалась мысль, что мое детство было как будто не моим, а чьим-то еще. Наверное, обостренное чувство оторванности от настоящего объяснялось тем, что в прошлом я пережил серьезный кризис, хотя по неизвестным причинам ничего конкретного, фактического, не помнил.
Вернувшись в Лондон от Вариана, я вдруг осознал, что неведомые мне изменения могли быть вызваны не единичным событием, а многими обстоятельствами. Незримые силы копились, соединялись и в какой-то момент достигли критической массы. Так падает яблоко, когда больше не может удержаться на ветке.
Возможно, оторванность от мира, замкнутость, неспособность искренне участвовать в жизни — попросту естественные симптомы взросления. Однако не мешает все-таки выяснить, насколько распространены такие симптомы, у многих ли проявляются и в какой мере являются паталогией. Ну что ж, такова моя работа.
Через неделю я получил письмо от Перейры. Старик спрашивал, был ли я у Вариана и если был, то как прошла наша встреча.
«Чувствую я себя сносно. Костлявая с косой, конечно, уже облизывается, но пока подойти не решается, — писал он. — Я был бы счастлив снова увидеться, если вы не против, приезжайте. У нас погожая осень, прямо волшебная, и синоптики обещают, что в ближайшее время погода не испортится. Я нашел в своих дневниках еще кое-какие заметки про вашего отца, ничего сенсационного, но вам может быть интересно. Точно знаю, что Селин будет вам рада. И Полетта тоже, она уже заранее воинственно гремит ножами и кастрюльками».
Я представил себе эту картину, и меня разобрал смех. Переведя дух, стал читать дальше.
«Итак, вас ждет прекрасная нагая дева, шедевры настоящей французской кухни и реки вина…»
Я так и не понял, что им двигало: душевная доброта и желание меня облагодетельствовать или свой тайный интерес.
На следующий день, проведя беседу с одним несчастным, запутавшимся в своих матримониальных делах (знал бы он, какая путаница в мозгах у меня самого), я вывел Макса на прогулку в Литтл-Уормвуд-Скрабс. Это в Челси, там гулять гораздо приятнее, чем в парке с видом на одноименную тюрьму, и оттуда рукой подать до моей приемной — очень удобно.
Перейра наверняка догадался, что, рассказывая про Луизу, я кое-что утаил, думал я, пока мы с Максом огибали парковую лужайку.
После случившегося под Неаполем я старался вести себя так, будто ничего особенного не произошло; я запер воспоминания где-то в глубине памяти, усыпил их. О Луизе я снова вспомнил году в сорок восьмом, то есть через четыре года после ее отъезда домой, в Геную. Работал я тогда в Лондоне, врачом-стажером. Время было трудное, врачей не хватало, и начальство нас не жалело. Мы превратились в терапевтов «широкого профиля», нас бросали на все: констатировать кончину, принимать роды, лечить от бесплодия.
Мне вся эта медицинская рутина была неинтересна. Но куда денешься? Львиную долю рабочего времени я, натянув резиновую перчатку, проводил в венерологической клинике, стыдливо именуемой Пятой амбулаторией. Студенты лихо зубоскалили по поводу этой Пятой, но работать там было совсем не весело.
Несколько месяцев я имел дело с интимными органами и поневоле задумался о том, насколько непредсказуемо половое влечение. Многие пациентки были уже постаревшими, располневшими и, мягко говоря, неопрятными, что бесило и медсестер, и меня самого. Приходили и молодые, часть из них — будущие мамаши. Но по-настоящему привлекательных встречалось очень мало. Иногда попадались ладные, с хорошими формами, однако эротичности в этих созданиях было не больше, чем в прекрасной, но холодной статуе.
О природе сексуального желания я раздумывал машинально, исключительно из профессионального занудства. Беспристрастно созерцая все эти тела, я не мог не вспомнить тело Луизы. Как можно охарактеризовать то, что я испытывал в гостинице городка Поццуоли, в Луизиной комнате или в своей каморке на верхнем этаже с видом на море? В книжках любовь часто описывают как состояние просветленности. Это про тех, кому достаточно парить в облаках, поглядывая свысока на низменные содрогания тел. Святое пламя в душе облагораживает своим светом грубую физиологию.
То, что происходило со мной, нисколько не походило на парение в облаках. Луиза была для меня словно неожиданно обретенный шедевр. Как неизвестная картина Яна Вермеера, вдруг свалившаяся в руки искусствоведу-голландцу. Дали бы мне увеличительное стекло, я бы тоже ненасытно разглядывал игру света, тени и матовые отблески на коже Луизы.
Я понимал, что нельзя так нетерпимо относиться к своим пациенткам, это ненормально. Раздевшаяся женщина должна вызывать у врача сострадание или хотя бы уважение. Но я мучительно изнывал от любви к Луизе и утратил способность адекватно воспринимать наготу своих пациенток.
Луизу я обожал до самозабвения. Как я мог смириться с тем, что она будет теперь всегда где-то далеко и не со мной? Это казалось противоестественным. Я тосковал о потерянной близости, при которой тебя всецело понимают и принимают. И нет больше ужаса одиночества. Наша встреча стала для меня спасением от бесконечных переживаний, от клокочущих кошмаров, сотрясавших наш век и нас вместе с ним. Иногда боль утраты становилась такой острой, что я боялся, что присоединюсь к компании Реджи и Диего.
Годами меня преследовала тоска о быстрых, почти летящих шажках, о переливчатом голосе, о бездонных черных глазах. Без всего этого я чувствовал себя ущербным, я был никем и ничем. Лучше бы мне вообще не родиться, чем жить на белом свете без Луизы.
Вероятно, как раз в этот период, когда я завершал свою учебу, стали потихоньку воскресать в памяти детали нашей с Луизой истории. При травмах всегда так бывает, сначала шок, ничего не помнится. Потом человек вспоминает, как обрадовался, что не попал под велосипед, вовремя отскочил. А на него, оказывается, уже летел грузовик…
Я вспоминал, какой смущенной была Луиза в тот первый вечер в офицерском клубе. Но не исключено, что за смущением скрывалась борьба с собой. Луизе было совестно перед сестрой. Я вспоминал, какими обрывочными казались мне иногда рассказы о ее взрослой жизни, какие странные в них зияли пробелы. И, конечно, вспоминал, как упорно Лили Гринслейд не хотела отпускать Луизу со мной в Неаполь и даже не скрывала своей досады. Только теперь я понял, что ее волновала не угроза девичьему целомудрию, а нечто совсем иное. Если бы я опять мысленно прошелся по всем событиям, по всем деталям, обнаружилось бы еще много улик, явных и почти неуловимых.