Ной медленно направился к пристани, прошел мимо военного полицейского с винтовкой и в зимней фуражке с наушниками и ступил на почти пустой паром. «Все у меня получается не как у других», — с горечью размышлял он, наблюдая, как названный именем покойного генерала паром пересекал узкую полосу черной воды, приближаясь к вырастающей впереди громаде города.
Ной не застал Хоуп дома. Ее дядя, с первого дня знакомства невзлюбивший Ноя, сидел на кухне и читал библию.
— Это ты? — Он злобно взглянул на вошедшего. — А я-то думал, ты уже стал полковником!
— Можно мне подождать Хоуп? — устало спросил Ной.
— Поступай, как знаешь, — ответил дядя. На столе перед ним лежала библия, открытая на евангелии от Луки. Дядя почесал под мышкой. — Только учти, я не знаю, когда она вернется. Эта девица стала вести себя довольно легкомысленно. Вот я пишу в Вермонт ее родителям, что она перестала различать дни и ночи. — Он улыбнулся гаденькой улыбкой. — А сейчас, когда ее ухажер уходит в армию или, во всяком случае, так она думает, эта особа уже, вероятно, подыскивает ему замену. Как ты думаешь?
На плите грелся кофейник, на столе стояла наполовину выпитая чашка. Аромат кофе показался Ною мучительно вкусным: он с утра ничего не ел. Однако дядя не предложил ему кофе, а просить Ной не стал.
Он прошел в гостиную и сел в обитое плюшем мягкое кресло, покрытое дешевой кружевной салфеткой. У Ноя был сегодня утомительный день, лицо его горело от холода и ветра. Сидя в кресле, он вскоре задремал и не слышал, как дядя нарочито громко шаркал в кухне ногами, стучал чашками и время от времени принимался вслух читать библию своим гнусавым, скрипучим голосом.
Только знакомый стук наружной решетки разбудил его. Мигая, он встал с кресла как раз в тот момент, когда Хоуп медленной, тяжелой походкой входила в комнату. Увидев Ноя, ожидавшего ее посреди гостиной, Хоуп остановилась как вкопанная. В следующее мгновение она крепко прижимала его к себе.
— Ты здесь?! — воскликнула она.
Дядя с силой хлопнул дверью из гостиной в кухню, но они не обратили на это внимания.
Ной потерся щекой о волосы Хоуп.
— А я была в твоей комнате и рассматривала твои вещи. За целый день ты ни разу не позвонил. Что случилось?
— Меня не взяли в армию. Нашли рубцы на легких. Туберкулез.
— Боже мой! — ужаснулась Хоуп.
9
Майкла разбудил стук газонокосилки. Некоторое время он лежал в постели, вдыхая аромат калифорнийской травы и вспоминая, где он и что случилось вчера. Вчера днем сценарист, с которым они загорали около плавательного бассейна в Палм-Спрингс, сказал: «Да, сидит вот так человек дома и пишет. Лакей приносит в сад чай и спрашивает: „С лимоном или со сливками?“ Потом вбегает маленькая девятилетняя девочка с куклой и говорит: „Папа, настрой, пожалуйста, радио. Я не могу поймать детскую передачу. Диктор все время говорит о Перл-Харборе. Папа, Перл-Харбор недалеко от дома бабушки?“ Она наклоняет куклу, и кукла пищит: „Мама!“
«Глупо, — подумал Майкл, — но правдоподобно. Именно так мы и узнаем о больших событиях. Кажется, весть о всеобщем бедствии всегда врывается в повседневную жизнь по давно известному трафарету. Так и теперь катастрофа разразилась снова в воскресенье, когда люди или отдыхали после обильного субботнего ужина, или только что вернулись из церкви, где равнодушно бормотали молитвы, обращаясь к богу с просьбами о ниспослании мира. Противнику, казалось, доставляет какое-то особенное наслаждение выбирать для самых варварских актов именно воскресенье, после субботнего пьянства, блуда и утренней святой молитвы, словно он желает показать, какие злые шутки может сыграть с христианским миром…»
В тот день под жгучим солнцем Калифорнии Майкл играл в теннис с двумя солдатами из военно-учебного центра Марч-Филд. Из клуба вышла какая-то женщина.
— Вы бы зашли послушать радио, — обратилась она к ним. — Правда, ужасные помехи, но, по-моему, диктор сказал, что на нас напали японцы.
Солдаты переглянулись, отложили ракетки, зашли в клуб и, упаковав чемоданы, уехали в Марч-Филд. Прямо-таки бал перед битвой у Ватерлоо! Только что вальсировавшие галантные молодые офицеры целуют на прощание своих дам с обнаженными плечами, а затем в развевающихся плащах, гремя саблями, мчатся на покрытых пеной, топочущих копытами конях во фландрскую ночь к своим пушкам. Вероятно, все это выдумка, но тем не менее Байрон здорово написал об этом. Интересно, как он описал бы то утро в Гонолулу и следующее утро здесь, в Беверли-Хилс?
Майкл хотел пробыть в Палм-Спрингс еще дня три, но тут сразу расплатился по счету и вернулся в город. Ни развевающихся плащей, ни мчащихся коней — только взятый напрокат фордик с убирающимся простым нажатием кнопки верхом. А впереди не битва, а только снятая с понедельной оплатой квартира в первом этаже с видом на плавательный бассейн.
Шум косилки проникал в большие открытые окна. Майкл повернулся, посмотрел на косилку, потом перевел взгляд на садовника. Это был маленький пятидесятилетний японец, сутулый и похудевший за годы, потраченные на уход за чужими клумбами и чужой травой. Он, как автомат, шагал за косилкой, с силой вцепившись в рукоятку худыми, костлявыми руками.
Майкл не мог сдержать улыбку. В этом действительно было что-то необычное: проснуться утром после того, как японские летчики разбомбили американские военные корабли, и увидеть пятидесятилетнего япошку, который надвигается на вас с косилкой! Майкл посмотрел на него внимательнее и перестал улыбаться. На лице садовника застыло унылое выражение, будто он страдал какой-то хронической болезнью. Майкл вспомнил, как еще неделю назад, подстригая кусты олеандра под окном, японец выглядел этаким добродушным старичком; он бодро и угодливо улыбался и время от времени даже принимался мурлыкать что-то себе под нос.
Майкл встал с постели и подошел к окну, на ходу застегивая пижаму. Выдалось чудесное золотое утро, воздух был напоен живительной свежестью, этим прекрасным даром южнокалифорнийской зимы. Трава на газонах казалась ярко-зеленой, и на ее фоне маленькие красные и желтые георгины в бордюрах сверкали, как блестящие пуговицы. Садовник держал сад в изумительном порядке, в точном соответствии с какой-то восточной планировкой.
— Доброе утро! — обратился Майкл к старику. Он не знал имени садовника и вообще не помнил японских имен… Хотя нет, одно помнил: Сессуэ Хайакава, старый киноартист. Интересно, чем в это утро занимается старина Сессуэ Хайакава?
Садовник остановил косилку и, медленно выходя из своей грустной задумчивости, уставился на Майкла.
— Да, сэр, — ответил он. У него был тонкий голос, который звучал сегодня уныло, без единой приветливой нотки. Но маленькие черные глаза, утонувшие в коричневых морщинах, казались Майклу растерянными и умоляющими. Майклу захотелось сказать что-нибудь ободряющее и любезное этому стареющему, трудолюбивому эмигранту: ведь он внезапно оказался в стане врагов и, наверное, чувствует, что и его в какой-то мере считают виновным в гнусном нападении, совершенном за три тысячи миль отсюда.
— Плохие дела, а? — заговорил Майкл.
Садовник недоуменно взглянул на него. Казалось, он не понимал, о чем говорит этот человек.
— Я имею в виду войну, — пояснил Майкл.
Садовник пожал плечами.
— Нет очень плохо, — ответил он. — Все говорят: «Нехорошая Япония. Проклятая Япония!» Но вовсе нет очень плохо. Раньше Англии нужно — она берет. Америке нужно — она берет. А сейчас Японии нужно, — он надменно и вызывающе взглянул на Майкла, — она берет.
Садовник повернулся, снова запустил косилку и медленно двинулся через газон. Во все стороны от его ног полетели верхушки срезанной душистой травы. Майкл смотрел ему вслед — на смиренно согнутую спину в вылинявшей, пропотевшей рубашке, на удивительно сильные, обнаженные ниже колен ноги и морщинистую загорелую шею.
Возможно, в военное время долг всякого порядочного гражданина сообщить куда следует о подобных высказываниях. Возможно, этот пожилой садовник в рваной одежде не кто иной, как капитан японских военно-морских сил, затаившийся до той поры, пока перед портом Сан-Педро не появятся корабли императорского флота… Майкл рассмеялся. Вот оно — влияние кино на современного человека! От него никуда не спрячешься.
Майкл закрыл окна и решил побриться. Намыливаясь и соскабливая с лица мыльную пену, он тщетно ломал голову над тем, что делать дальше. Он приехал в Калифорнию вместе с Томасом Кэхуном, который пытался набрать здесь артистов для своей новой театральной постановки. Одновременно они вели переговоры с драматургом Мильтоном Слипером о внесении некоторых изменений в его пьесу. Слипер мог заниматься своим произведением только по ночам: днем он работал сценаристом в киностудии «Братья Уорнер». «Искусство процветает в двадцатом веке, — ехидно заметил как-то Кэхун. — Гете, Чехов и Ибсен имели возможность заниматься своими пьесами целыми днями, а у Мильтона Слипера для этого остаются только ночи».