Жюльен Сорель жил среди людей, которые «никогда не просыпаются утром с мучительной мыслью: «Где я сегодня пообедаю?» Слова, взятые в кавычки, сказаны самим Сорелем на суде его класса. Но этими словами он, как бы против воли автора, принизил своё будущее значение и значение своей драмы, которая не кончилась со смертью его, а продолжалась в течение ста лет и всё ещё разыгрывается молодёжью Европы.
Жюльену Сорелю буржуазное общество отрубило голову, но этот молодой, честолюбивый человек воскрес под другими именами в ряде книг крупнейших авторов Европы и России: в романах Бульвера-Литтона и Альфреда Мюссе, Бальзака и Лермонтова, Сенкевича, Поля Бурже и других. В эскизных, но верных рисунках он ожил даже у таких наших недооценённых авторов, как Слепцов, Помяловский, Кущевский.
Жюльен Сорель Стендаля — родоначальник всех «героев», которые начинали жить, веруя, что высокое интеллектуальное развитие совершенно обеспечивает им соответственно высокую и независимую социальную позицию, обеспечивает свободу мысли и воли. Общая всем им черта: у них огромное честолюбие, но они живут «без догмата», — без того социального догмата, который гармонизирует разум и волю. Буржуазное общество при всём обилии «догматов», выработанных им, тоже лишено этого главного, который очеловечивает зоологические инстинкты, поскольку возможно очеловечить их в анархических условиях капиталистического строя.
В романе «Красное и чёрное» Стендаль изобразил драму противоречий между личностью и обществом, — драму, по поводу которой так много и так бесплодно философствовали у нас в 1870—80 годах и которую мещанское общество изживёт лишь тогда, когда оно окончательно погибнет.
Политическое творчество мелкой буржуазии, именуемое фашизмом, усиливая количество этих драм, создаёт их тысячи в формах ещё более грубых, и не нужно быть пророком, чтобы уверенно сказать: это ускорит гибель мещанства.
Проницательность ума и сила воображения Стендаля позволили ему прекрасно видеть лицемерие, лживость мещанства, непримиримость противоречий мещанского строя. А.К.Виноградов совершенно прав, указывая, что «буржуазная критика закрывала глаза на опасные выводы Стендаля. Он был чужим человеком в литературе его эпохи и, понимая это, шутливо, но почти безошибочно сказал: «Меня будут читать в 1935 году». Читать и понимать его стали раньше, но литераторы учились на его книгах всегда и ещё долго будут учиться.
И, кажется, ещё долго будут судить о нем, исходя из оценок французской критики, как это случилось с талантливым Стефаном Цвейгом, который причислил Стендаля к «певцам своей жизни», не заметив в нём поэта и апологета творческой энергии.
Молодым нашим литераторам особенно полезно учиться у человека, который умел из обычного факта уголовной хроники развернуть широкую, яркую картину своей эпохи. Наши молодые писатели весьма часто компрометируют темы глубокого социального значения, приступая к работе над ними без достаточно внимательного изучения материалов вчерашнего дня и при очень поверхностном знании действительности сего, быстротекущего дня.
Несколько слов о «стиле» Стендаля. Лансон, как многие, говорил: «Форма сочинений Стендаля не представляет ничего особенного; в ней нет никакого искусства; она является лишь аналитическим выражением его идей».
Бальзак тоже был невысокого мнения об изобразительном искусстве Стендаля. Видимо, подчиняясь мнению французов, и Цвейг утверждает, что Стендаль писал, «не заботясь о стиле, о цельности, рельефности до такой степени, словно бы это — частное письмо к приятелю». Если допустимо сравнение сочинений Стендаля с письмами, то было бы правильнее назвать его произведения письмами в будущее.
Против всех отрицательных оценок словесного искусства Стендаля стоит одна — её дал Густав Флобер в письме к другу своему Альфреду ле Пуатвену:
«Вчера вечером я прочёл в постели первый том «Красного и чёрного» Стендаля. Эта вещь отличается изысканным умом и большой тонкостью. Стиль — французский; но разве это просто стиль? Это подлинно стиль! Тот старый стиль, которым теперь не владеют вовсе».
Эта оценка величайшего мастера стиля перекрывает все оценки критиков, которые, между прочим, упрекали Стендаля и в том, что он будто бы писал торопливо, потому что «не хотел давать времени художнику стилизировать, приукрашать действительность». Но действительность требует и достойна «приукрашивания» только тогда, когда она — неуклонное продолжение борьбы её главного героя, человека массы, за свободу от физического и морального плена, а не тогда, когда она — «творимая легенда» и прямо или косвенно оправдывает рабство человека.
Предлагаемая книга показывает Стендаля таким, каков он был и каким его не видели до сей поры.
[Как я пишу]
1. Полагаю, что писать начал лет с двенадцати и что толчком к этому послужило «перенасыщение опытом». Сначала записывал пословицы, поговорки, прибаутки, которые формировали мои личные впечатления: «Эх, жить весело, да — бить некого», или нравились мне своей фокусной затейливостью: «Кишка кишке кукиш кажет». Я, разумеется, знал, что такое кукиш, но слог «ку» во втором с конца и буква «т» в последнем слове казались мне лишними и поговорку читал так: «Кишка кишке — кишка же». Затем начал сам сочинять поговорки: «Сел дед, поел дед, вспотел дед, спросил дед: скоро ли обед?» Записывал непонятные мне фразы из книг: «Собственно говоря — никто не изобрёл пороха». Я долго не мог понять, что значит «собственно говоря», а слово «никто» было воспринято мною как некто, кто-то. Это недоразумение настолько крепко въелось в мою память, что в 1904 году в пьесе «Дачники» один из её героев на вопрос «Никто не был?» отвечает: «Никто не может быть или не быть». Сочинял стихи и, помню, в одном стихотворении над словами:
«Карета едет» —
долго думал: кто едет — карета или лошадь? Читал — много, особенно много — переводов иностранной литературы. Любил читать библию, а также «Искру» — сатирический еженедельник Курочкиных, который издавался откупщиком Кокоревым. Печататься начал с 1892 года, но до 1895 года не верил, что литература — моё дело. Маленькие рассказы для газет не казались мне серьёзным делом, и это было ошибочно, — учиться писать следует именно на маленьких рассказах, они приучают автора экономить слова, писать более густо.
2. Пользовался преимущественно материалом автобиографическим, но — ставил себя в позицию свидетеля событии, избегая выдвигаться как сила действующая, дабы не мешать самому себе, рассказчику о жизни. Это не значит, что я боялся внести в изображаемую действительность нечто «от себя» — ту «выдумку», о которой говорил И.С. Тургенев и без которой — нет искусства. Но когда автор, изображая, любуется самим собою — своим умом, знаниями, меткостью слова, зоркостью глаза, — он почти неизбежно портит, искажает то, что именуется «художественной правдой». Портит он свой материал и тогда, когда, насилуя социальную природу своих героев, заставляет их говорить чужими словами и совершать поступки, органически невозможные для них. Каждый изображаемый человек подобен руде — он формируется и деформируется при определённой идеологической температуре. «Холодной обработкой» с человеком ничего не сделаешь, только испортишь его, поэтому писатель должен немножко любить свой материал — живого человека — или хотя бы любоваться им как материалом.
3. Почти всегда. Но само собою разумеется, что характер героя делается из многих отдельных чёрточек, взятых от различных людей его социальной группы, его ряда. Необходимо очень хорошо присмотреться к сотне-другой попов, лавочников, рабочих для того, чтоб приблизительно верно написать портрет одного рабочего, попа, лавочника.
4. Конечно, впечатление, полученное непосредственно и действующее положительно или отрицательно на опыт, уже спрессованный в мироощущение, миропонимание, сиречь — на идеологию. Случаев, когда я пользовался другим материалом, два: повести «Исповедь» и «Лето». «Исповедь» написана по рассказу одного нижегородского сектанта и по статье о нём Кудринского — «Богдана Степанца», преподавателя Нижегородской семинарии [13]. «Лето» — по запискам одиночки-пропагандиста эсера, работавшего, видимо, в Рязанской деревне и умершего в 910 или 9 году в больнице г. Мценска.
5. Работаю утром с 9 до часа, вечером с 8 до 12. Успешнее — утром.
6. Не знаю. Никогда не подсчитывал. Бывали случаи, когда писал круглые сутки и больше, не вставая из-за стола. Так написаны: «Изергиль», «Двадцать шесть и одна». А «Рождение человека» — в три часа. Даже, кажется, меньше.
7. Курю. Много. Теперь — почти непрерывно во время работы.
8. Перо. Пишущая машинка, мне кажется, должна вредно влиять на ритм фразы. Рукописи правлю два, три раза. В окончательной редакции выбрасываю целые страницы, сцены.