– Какие же это вопросы?
Голос его по-прежнему бесстрастен – не разговорить его, нет!.. Но и еще в один миг он взглянул на меня с пристальным любопытством: когда я упомянул, что в газете оказался по случаю, а учился – на историческом, в МГУ. Я поспешил добавить, что не собираюсь писать и исторического исследования, вообще не преследую никакой практической цели. Хотя поначалу и думал: смогу прояснить что-то в судьбе Корсакова и его рисунков, даже разыскал сестру художника, читал письма Панина к ней.
– Она жива? А почему не ответила мне? – спросил он быстро.
– Запуганная какая-то. А муж – куркуль. По-моему, он и запретил ей писать. Да и сама-то – с неба звезд не хватает: не очень грамотна, преподавала в младших классах, а теперь – сидит дома. Ничего о брате не помнит… Я думаю, если кто и поможет найти что-то новое о Корсакове, так это Токарев или старший лейтенант, особист, письмо которого я нашел в Краснодаре, в архиве: он догнал колонну зеебадовцев на танке. Глухое, правда, письмо. Даже имени лейтенанта нет… А может быть, вы…
– Токарев тут – не помощник, – поморщившись, перебил меня Панин. – А письмо это я знаю, читал.
Конверт Токарев потерял. Теперь – ни имени, ни адреса. Я писал в армейский архив, там тоже не смогли его разыскать.
Значит, и у него были какие-то сомнения в справедливости обвинений Корсакову? Иначе – зачем бы искал?
– Владимир Евгеньич, а как к вам попал его рисунок? Помните? – мальчишка-звереныш, похожий на старика.
– Мне переслал его лагерный друг. Теперь – тоже умер, – сухо сказал Панин. – Он лежал в одном госпитале с Корсаковым, после освобождения.
– Корсаков и в госпитале рисовал?
Панин нетерпеливо пожал плечами: мол, кто знает!..
Я заспешил, пытаясь объяснить, что теперь-то мне важна судьба не только Корсакова, но и всех зеебадовцев, и самого Панина… При этих словах, наверно, показавшихся Панину бесцеремонными, глаза его погасли, будто шторка какая упала меж нами, и теперь мы сквозь нее разговаривали. Я все же продолжал задавать вопросы:
– Почему Токарев – не помощник? Он в чем-то несправедлив по отношению к Корсакову? – Панин молчал. – А ваше отношение к нему иное?.. Вообще о многом вы могли бы мне рассказать, если бы захотели.
Зачем в Краснодаре следователю вы подбросили мортиролог лагерных словечек, поговорок? Что это могло решить в следствии? А потом – почему отказались уйти из лагеря, когда вам предложил побег майор Труммер?
Почему, зачем он написал свою нелепую докладную о суринском расстреле? Он что, действительно ваш брат?.. Вы простите, что я так прямо спрашиваю, – похоже, наверно, на следствие. Но я не знаю, какой из вопросов может снова вывести на след Корсакова, поэтому лучше спросить больше, чем… И то, что вы не хотите говорить, ваш заведомый отказ тоже вынуждает меня спрашивать, может, и слишком много.
– Действительно, столько «почему» сразу! – он усмехнулся. – И любовь к доказательности. Вам бы не в газете, а в науке работать.
– Тогда, если разрешите, – еще одно: почему вы все-таки проблемами памяти стали заниматься? После генетики – это случайность или умышленный выбор?
Я читал вашу книгу о Таневе…
Он вдруг рассердился. Спросил с непонятным мне вызовом:
– А почему вы этими же проблемами занимаетесь?
– Памяти?
Он молчал, хмурясь, и я стал, неизвестно зачем, оправдываться, досадуя на себя:
– Собственно, меня они интересуют постольку, поскольку вы ими заняты, всего лишь. И если вам неприятно…
– Я не о том! – перебил он меня и взял со стола газету. – Вот! Разве этим вы не занимаетесь? А разве это, – потряс газетой, – не наша с вами память?
– Ну, смотря как взглянуть.
– Вот именно! – заключил он, все еще сердясь. – Странно, что вас удивляет именно такой взгляд.
– Не то что удивляет, но…
Он опять перебил меня:
– Ну вот что. Послезавтра я улетаю в Тбилиси. На две недели. Симпозиум. Времени нет. И здесь нам все равно поговорить не дадут. Так что прошу – недельки через три ко мне домой. Прямо – домой. Только предварительно позвоните. Запишите телефон…
И он уже ничего больше говорить не стал, молча протянул мне маленькую, сухую руку.
Я вышел и в коридоре долго стоял под дверью, чувствуя себя как после несчастно проваленного институтского экзамена: не сумел выразить что-то важное, и теперь уж не вернешься, не скажешь.
Коридор был заставлен канцелярскими шкафами и все теми же коробками, ящиками. Наверно, приборы эти предназначены для Пущина – я уже слышал: теперь там, в новом городке биологов, основная лаборатория Панина.
На одном из ящиков сидел и курил давешний курчавый аспирант. Наверное, что-то унылое он во мне разглядел, кивнул в сторону панинского кабинета и спросил:
– Срезал?
– Да ведь вас-то похлеще срезал!
Он не обиделся, а рассмеялся, удовлетворенный, и я спросил растерянно:
– Я-то представлял себе: Панин – этакий непротивленец, а он что же?..
– Значит, срезал, – подытожил аспирант и добавил примиряюще: – Он еще ни одному корреспонденту о своих работах не рассказывал: не выносит публичности и вообще, – он поискал словечко помягче, – неадаптивный старик.
– Я сюда не за этим.
– А зачем же?
– Ведь не сегодня Панин родился и не здесь.
– Это верно, – в голосе его еще было недоверие. – Вообще… он раз десять, не меньше, рождался. Не умирал только, вот что! И может, как раз сегодня…
Не договорив, он испытующе оглядел меня с головы до ног и спросил:
– Да вас как звать-то?
Глаза у него были цепкие, маленькие, посаженные глубоко. Я подумал: «Если б не глаза, красивый бы парень получился».
Назвался.
– Ну, будем знакомы, – он встал и сильно тряхнул мою руку. – Вы не огорчайтесь, Володя. Я вот уже пятый год здесь, а все равно каждая встреча со стариком – как на вулкане: то ли пеплом засыпет, то ли заглянешь в кратер, а там!..
– Норов?
– Да не в норове дело! – Глеб досадливо рубанул мослатой рукой воздух.
– Он в тот момент о тебе вовсе не думает и о себе не думает: о своем. Но это его своето такое выкомаривает! Ну если не в вулкане, то в атомном котелке – точно: цепная реакция. И по-моему, старик сам не очень-то ею управляет… Да вы хоть поняли, о чем он мне толковал?
– Насчет науки и диссертаций?
– Это – чепуха! – Глеб боднул воздух, откинув кудри со лба. Он вообще, кажется, ни секунды не мог пробыть без движения. – Такое изречь теперь почти каждый может. Даже модно стало. Хотя при наших-то нравах я без степени только с Паниным что-то значу.
А случись – без него? – он коротко притюкнул скрюченным пальцем и крест начертил в воздухе. – Мгновенно!.. Не о диссертации – о маммилярах поняли?
– Нет.
– А вы вообще-то что-нибудь знаете о наших работах?
Я и ему помянул книгу о Таневе.
Глеб рассмеялся.
– Да, скандальная была история… Но это – позавчерашний день. После того Панин вглубь, в клетку полез, в нейроны мозга. Начал в них электроды запёхивать, чтоб понять внутренний механизм памяти… «Тусклый черновик»!
– вдруг с насмешкой повторил он панинские слова, о чем-то своем подумав. И предложил: – Хотите, я вам расскажу, как Панин в последний раз родился?
Нет! – в предпоследний. Хотите?
– Конечно, хочу.
Он бросил сигарету.
– Ну, пошли. Пошли! Все равно уж сегодня я – не работник, – и зашагал по коридору, не оборачиваясь.
– Темперамент у вас, Глеб, прямо испанский.
– Знаю, – мрачно ответил он. – А хуже, что Панин знает. Он и рассчитывает: я, разинув рот от изумления, рванусь кондебоберить по первой его подначке. Дескать, интеллигент, нервы – под самой кожей, вибрируют от любого ветерка… «Тусклый черновик»! Да если это так!.. А, что говорить! Вот вы не понимаете, а у настоящего-то ученого – не у шушеры, которой во всяком деле много, а у ученого мирового класса – за всю жизнь хорошо если две стоящие идеи родятся. И то – одна обычно в работе, а другая – в заначке, на всякий случай. Три – это уже исключение. Так вот, сегодня Панин, быть может, как раз такую идею мне подбросил.
Мне! И заметили, – он остановился так резко, что я чуть не наскочил на него, опять оглядел меня всего, – заметили, как он это запросто подал? Будто на чашку чаю пригласил. Но ему-то легко эдак – чайничать! – Глеб покрутил пальцами у виска. – А нам грешным каково?..
Ну, пойдемте. Кое-что покажу, а то иначе разговаривать без толку…
В узкой длинной комнате окно было зашторено черной бумагой, Глеб зажег свет. У стены стоял металлический ящик с откинутой боковиной, а за ней внутри ящика, – какие-то кронштейны, зажимы, проводки. Рядом пучеглазились приборы, белел экран, похожий на телевизионный, – осцилограф, догадался я. Тут же магнитофон и клетка, в ней шевелился кто-то. Я подошел.
Там сидел, поджав уши, кролик. Верхняя часть черепа у него была стесана плоско и будто б замазана чем-то коричневым; оттуда торчал пяток крошечных металлических стерженьков.