Тут Панин приподнял над столом кисть руки, как бы сломав ее кверху, и сказал хмуро:
– Вот сколько вы уже не просто слов – –оценок произнесли, пока только желая понять: «неначатое» и «подготовленное», «смутная роль»… Нужно ли эдак-то? – Голос его стал резким, почти скрипучим. – Впрочем, я понимаю… В сорок восьмом-то году отмело донос Штапова, начисто отмело то, что нам удалось доказать: восстание в лагере готовилось. Тогда уже одно это казалось невероятным: как могли «сдавшиеся в плен», не сделавшие себе харакири и уже этим поставившие себя за чертой люди, за чертой узаконенных понятий о нравственности, – как могли они готовить какое-то там восстание! Нелепость!.. Но, поверив этому, следователь и разбираться больше ни в чем не стал.
– Ах, вот в чем дело! – невольно воскликнул я.
– Да. А может, просто испугался того, к каким выводам приведет его дальнейший-то разбор. Ведь тогда бы пришлось ответить себе на другие вопросы: что за люди были эти пленные и почему, как они в плен попали, и так далее… Сколько? – бездна лет с тех пор прошла, но ведь и вы недалеко ушли от этого следователя, – жестко заключил он.
– Я не понимаю вас…
Но Панин опять не дал мне говорить: прежним, легким, но таким повелительным жестом сломал кисть руки: молчите. Худые плечи его приподнялись устало.
– Вы же, газетчики, живы только сенсациями да ходячим мнением, что, в сущности, одно и то же, – желчно проговорил он, еще и изобразив на столе двумя растопыренными пальцами, какие гнутые, шаткие ножки у этого «ходячего мнения». – Но вот я скажу вам: майор Труммер – в самом деле мой брат, человек порядочный, отличный человек. И он предлагал мне даже не побег устроить, а просто освобождение из лагеря! А я отказался. Хотя в любую секунду рисковал там… Да что говорить!.. Ска:ху я вам, что Токарев в упряжку-то вставал и вез эсэсовцев, и они хлестали его плетьми, и потом он попал в карцер из-за этой прогулки, а все того ради, чтоб восстание не состоялось, не начато было! – сказать вам такое, у вас же еще тысяча вопросов поднимется и таких, знаете, подозревающих, уловляющих вопросиков!
Он уже зло говорил, глаза его сузились.
– Зачем вы так? – спросил я тихо. – Ведь если бы я не верил вам и в вас, я бы сюда не пришел… А про Токарева я знаю. И что дивизии эсэсовцев стояли там в те дни, – мне Ронкин говорил…
Он, качнувшись, резко откинулся назад, словно натолкнулся на что-то, возникшее перед ним, над столом, и секунду смотрел на меня, не понимая. Потом потер крепко лоб, глаза его стали прежними – пристальными и большими.
– Да, конечно. Простите… Считайте, что это я не с вами говорил… Но ведь и нам на одной вере нельзя строить точки отсчета. Честно говоря, трудную вы мне задачу задали, – опять он взглянул на меня с сомнением. – Так вы, говорите, на истфаке учились?
Я рассказал ему, как из-за «любви к комментариям» не был допущен к защите диплома. Усмехнувшись, он оценил:
– Это вы молодец, с комментариями. Я – в литературе не биологической – лет до сорока их попросту пропускал: казались скучными. И только после войны понял то, о чем вы говорите.
– Акселерация, – попытался пошутить я. Но он не принял этого тона, еще спросил, экзаменуя будто:
– И что, помогают вам университетские знания в газетной работе?
– Может, иной, чем у других, системой взглядов, – не знаю… А чаще – так, бессвязные картинки будоражат попусту. Вот и сегодня, когда шел сюда, представил, как хоронили соседа вашего.
– Какого соседа? – когда Панина что-то заинтриговывало, глаза у него, темнея, становились ласковыми.
Я рассказал ему, что знал, о доме князей Мещерских, о смерти Трубецкого, – Панин первый раз слышал об этом, удивлялся, выспрашивал подробности с интересом искренним. Но будто и меня все время проверяя: чего я стою? Я это чувствовал.
Вдруг он сказал:
– Вы, я вижу, хотите стройности. Не знаю, для чего.
Может, для того, чтоб себя успокоить? Мол, талантливый художник не может стать предателем, и раз восстание готовилось, то надо ему состояться, иначе какие там, к черту, герои, так?
Я промолчал.
– Вы уже немало знаете. И куда как хорошо бы все факты в шеренгу, по ранжиру выстроить, так? – опять спросил он и заключил неожиданно: – Да ничего тут хорошего! Самое худшее – как раз стройность, когда все стыкуется… Есть такая теорема Гёдлина, математическая. На нормальный язык ее можно перевести так: если замкнутая в себе система, – Панин рукой очертил круг над столом, – внутренне непротиворечива, значит, она неверно построена. Не остается в ней места для новых фактов. А они наверняка придут. Касается ли дело атома, или человеческого мозга, или… концлагеря Зеебад.
Я молчал, понимая: отступление это не случайно, Панин ищет теперь общие для нас «точки отсчета», и пока не найдет их, разговора о концлагере не будет.
«А вдруг – не найдет?!..»
– Ходячие эти представления о жизни, – сказал он устало, – неизвестно кем, неизвестно когда и как установленные… Но опровергнуть-то их – труднее всего, сколько ни приводи доказательств против, они все живут! – Тут он взглянул на меня испытующе, мельком и опять стал говорить куда-то вбок. – Может, это к вам и не относится… Но характерная вещь: в науке, например, самые живучие гипотезы – бездоказательные. Вот вы прошлый раз насчет моей книжки о Таневе поминали: о гиппокампе… Никто не мог долго понять физиологический механизм эмоций: какая часть мозга командует ими? – непонятно, пустота. И вот в тридцать седьмом году некто Пейпец, венгр, натурализовавшийся в США, пропечатал статейку: «субстрат эмоций», «седалище души» – гиппокамп, лимбическая система. Логика у него была простая: эмоции занимают большое место в жизни человека, а подкорка, лимбическая система – большое место в мозге. Неизвестно, какие структуры мозга командуют эмоциями, и неизвестно, чем занята лимбическая система. Значит, она-то и есть это самое седалище. И никаких, в общем-то, доказательств. Одно только: при опухолях, травматических поражениях подкорки замечены нарушения памяти у больных и эмоциональные сдвиги. Главное, дескать, эти сдвиги. И все!
Больше того, в конце статейки он написал: при доказательстве своей гипотезы автор намеренно не рассматривал факты, ей противоречащие. А все равно с тех пор лимбическую систему даже начали его именем звать: «круг Пейпеца». И пошло! Десятки ссылок на венгра, сотни ссылок на тех, кто ссылался на него, – какой-то гипноз имен, мистика! И так – лет двадцать.
На одном из симпозиумов я спросил: «Кто из сидящих в зале читал саму статью Пейпеца, а не ссылки на нее?
Поднимите руки». Ни одной руки кверху. А в ссылках-то, конечно, даже и не упоминалось давно о фактах, противоречащих гипотезе. Теперь ее и гипотезой никто не называл: истина, не требующая доказательств, потому что доказательств никто привести не мог. Да и зачем они? – это ж сам Пейпец сказал!..
Панин помолчал. Морщины на его лбу стали глубже, сбивчивей – как извилины мозга. И я молчал. За окном шел неслышный снег. Дугами бровей укладывался на скосах церковных куполов, мгновенно начинал розоветь в закатном солнце. Наверно, ветер все-таки разогнал облака.
Все это было нереально как-то: концлагерь, и Пейпец этот, напряженная тишина кабинета, и безмятежно-домашние купола… Вдруг Панин заговорил жестко:
– Тут неприемлема мне не столько позиция Пейпеца, сколько – этих его последователей. Конечно ж не к лицу настоящему ученому печатать такие некорректные статьи. На нынешнем жаргоне это называется – «дать лепака». Но мало ли что не бывает! – напечатал.
Да еще имел совесть сказать, что есть факты, противоречащие гипотезе. Но бездумные ссылки на кого-то! – они-то к науке не имеют отношения никакого…
Я скорее не понял, а почувствовал: он уже со мной спорит. Опешив, проговорил изумленно:
– Но на кого же я ссылался? На Ронкина?
– Да при чем тут Ронкин! – голос его стал раздраженным. – – Сама система ваших вопросов, сопоставлений: «талантлив – безупречен», «в упряжку встал – как не упрекнуть!» Или вы талантливых подлецов не видели?.. Или Токарэв – бездарь?
– Владимир Евгеньевич, вы просто не поняли меня!
Он опять властно приподнял кисть руки.
– Да нет! Я понимаю ваше желание, оно естественно: всем нам в героическом хочется видеть лишь одно героическое, а мерзость малевать только черной краской. Но это же… инфантильно, – он произнес это словечко, извиняясь как бы, но в то же время давая понять мне: можно подобрать определение и пожестче. – Никогда не бывает – ни в чем! – абсолютно правых и абсолютно неправых, в истории, физиологии или… Ну, не важно! Вот и Пейпец, – как бы вам точнее сказать?..
Вы помните: у Танева, скрипача, соперировали гиппокамп. Так после этого Танева могли оскорбить злейшим образом, – случалось такое, – он возмущался, даже пощечину давал обидчику. Но через полчаса, успокоившись, все забыв, тому же обидчику – руку жал и желал всего наилучшего: будто б ничего не произошло! И наоборот, жене никак не мог простить вину вымышленную. Это что – эмоциональный сдвиг? Конечно. Значит, прав Пейпец? В этом – прав. Значит, гиппокамп – седалище души? Соперировав Танева, нарушили механизм эмоций?