Я застал Инну изменившейся с последних пор. Она не сказать подурнела — попростела как-то, стала земная и понятная. Когда она смеялась злорадно, то разворачивалась профилем и, раскрывши рот, говорила низко: «А-а-а!!» Если же она смеялась просто так, то жмурилась, била узкой ладонью меня по предплечью и говорила тоненько: «И-и-и-и!.. Ой, прекрати, сейчас уморишь!» Волосы ее, пережженные перекисью и простые, оскудели, не накрашенное, загорелое лицо казалось лишенным бровей и ресниц. Но у нее была все та же завидно балетная фигура худого и правильного сложения и еще более привлекательная манера двигаться — казалось, что в каждом движении она следует тайному хореографическом правилу. С Чючей они тотчас спелись. Моя девушка рассказывала скабрезные анекдоты, а Инна смеялась: «И-и-и!..»
Попытки Инны вернуть старые дружбы оказались напрасны. Студийцам она не звонила, кроме двух — Хамида и Андрея. Прочих она презирала старой памятью за беспринципность. Но означенные два — Хамид и Андрей, едва придя к ней и глотнув водки, потянулись хищными руками к хореографическим прелестям, отчего удалились с большей поспешностью, чем могли ждать, навещая одинокую женщину.
Я ввел Инну в свой круг — она приехала на день рождения, где обычно собирался цвет нашей молодежи. Это было событие августа. Я, полагал увидеть хихикающую простушку в остатках осыпавшейся юности, а впустил столичную диву, полную волос, бровей, ресниц, обнятую красотой — несомненно старшей восемнадцати, но хотелось сказать — семнадцатилетней. Она была внимательна, тонка, остроумна, смеялась к месту и умно, каким-то специальным грудным органом, так что сразу хотелось говорить ей непошлые любезности. Она была принята всеми мужчинами и, как ни странно, по-моему, впервые в ее жизни — всеми женщинами. Она почерпнула друзей из моего круга, и в скором времени наши вечеринки и совместные прогулки стали немыслимы без нее. С годами у нас нашлась общая работа — то мы поставили на пару кукольный спектакль, то вместе шакалили по лицеям, преподавая риторику, год проработали на радио. Потом, когда она открыла в себе вокальный дар и поступила в МГТА на эстрадный факультет, я подпевал ей на записи бэк-вокал. Наша дружба крепла год от года, и Инна, до крайности необязательная в мелочах, в этом была постоянна, за что и любима. Помню, однажды я после долгого перерыва приехал в собрание студийцев, где мне были, казалось, рады. Там же друзья поделились со мной сплетней, в которой я дебютировал в главной роли. Сюжет был столь смехотворен и неожидан, что я под хмельком только хохотал. Потом, однако, я почувствовал себя преданным и несчастным. Разговаривая с Инной понурым голосом, я проговорился, посетовав, что люди, которых я считал своими друзьями, участливо рассказывают мне ими же выдуманный слух, вместо того чтобы оберечь мое имя и спокойствие.
— Нашел на кого обижаться. Они же быдло, трусы. А друзья у тебя, слава богу, есть. — Она задумалась, как бы убедительно сказать, что она имеет в виду. — Ты знаешь, маленький, — сказала она, — да я за тебя глотку перегрызу.
И ведь так и сделает, знаю, что сделает. С детских лет меня окружали сильные, эпически могучие женщины и слабовольные, хилые духом мужчины. Я думаю, что одни только Инна, Варечка и Марина могли бы защитить мою честь, имя и физическое здоровье.
Так вот у этой самой Инны я сидел февральским вечером 1996 года за пивом и бубликами и слушал ее рассказы про театрально-концертное бытие. И не знал, что в то же время в жизни моей готовится перипетия, сулящая мне счастье многих дней.
IV
За что бы ни бралась Инна, или, как ее прозвали с легкого языка моего друга Димы — Вячеславовна, все ей удавалось (речь идет, конечно, только о творчестве). Воистину, она была помазанницей муз на земле. Сидя без денег, она вышивала белой гладью, зарабатывала постановкой танцевальных номеров в кабаках. Она шила, сообразуясь лишь с собственной фантазией, и получалось — хорошо. На радио она сочиняла драматические сценарии за два часа до эфира — начальство в восторге, публика в экстазе. В поисках идеи для новой песни, она, мурлыкая, пролистывала Дельвига, и писала лучше всех поэтов Пушкинской поры за исключением, может быть, самого Пушкина. Сегодня ей захотелось побыть узколобой дурой и мещанкой, и это ей удалось — пальчики оближешь.
— Арсений, — гнусила она, глядя задушевными глазами, — Тебе надо вернуться к Марине.
Она сидела, положив тощие локотки на стол, в ее бокале с глотком «Жигулевского» засыхала пена. Она смотрела на меня сердобольно, как графина Лидия Ивановна на Алексея Александровича, и очень хотела выглядеть миротворицей. Уже давно они были с Мариной приятельницами, и приняли участие друг в друге с первого знакомства. Марина сказала, что Вячеславовна, конечно, неумна и некрасива, но из всех моих подруг единственная, с кем можно общаться. Инна возвратно сообщила, что принимает Марину всем сердцем, как и всякую, кого я назову своей женой — пусть это будет хоть мусорщица Глафира. В общем, они назвали друг друга сестрами. Теперь же, с той поры, как мы с Мариной расстались, любовь Марины к моим друзьям обострилась, они втайне от меня собирались на Арбате невидимой ложей, и рано ли поздно начинали говорить с покинутой женщиной на единственную интересующую ее тему — как вернуть меня к пути добродетели.
Я лениво думал о своем — как стабильна и упорядоченна стала моя жизнь в любви и нищете, что, видать, подходит роковой возраст душевного бездействия и знания жизни, когда угасают страсти, и, простившись с ними, понимаешь, что простился без сожаления.
Вячеславовна повздыхала еще по-бабьи, неразборчиво поохала и продолжала:
— Сень, уж ты не мальчик, пора тебе и о семье думать. К бережку, пора, Сеня…
— Ты старая корова! Хватит городить чушь! — рявкнул я нарочито грубо, — Много ты свою жизнь устраиваешь!..
Я не старался витийствовать в остротах — рассмешить Вячеславовну было нетрудно. Вот и сейчас она залилась своим «и-и-и»:
— Ну, ты уморил…
Кажется, с той поры как Инна ушла от Ярослава Ярославовича, ее сердце оставалось незанятым. Пару лет она прожила с моим старым другом Димой Бриллиантовым, потом бросила его по причинам столь часто ими обоими упоминаемым, что я приучился не слушать их и вовсе позабыл. Через некоторое время у нее появился новый поклонник, столь же яростно влюбленный в нее, как и мой бедный друг, — это был парень моих лет, выпускник МГТА, режиссер завшивелой передачи на НТВ. Инна не таила ни от общественности, ни от самого носителя чувства, что природа их сожительства имеет практический характер. Вячеславовне нужны были деньги, связи, телевиденье, на которые она выменивала свою любовь, как туземцы меняют золото на стеклянные бусы. Сейчас добавилась необходимость использовать знакомства Олега в Комиссаржевском училище. С некоторых пор Инне стало утомительно быть примой своего курса в МГТА, — с того дня, как руководитель курса, академик Прибоев, спросил у нее на репетиции: «А что, знаешь, какой у меня х…й?» Вячеславовна потерялась (что, вообще-то, бывало с ней редко), так как любой ответ мог показаться бестактностью. По трезвом размышлении, она решила тайно перевестись в «Комсу». Покамест она собирала документы и переоформляла экзамены. Хуже всего было с зарубежной литературой. «Нет, нут ты представляешь, — возмущалась она, — у них там нет преподавателя! Нет преподавателя по зар. литературе!» «Да не может быть», — говорил я, никак не проявляя заинтересованности в теме. «Говорю я тебе, нет!» — кипятилась Инна.
Смешно было думать, что ближайший ее друг, сидящий здесь же в кухне, был дипломированным преподавателем той самой литературы, с которой возникли бюрократические сложности.
И вот тут-то, именно в этот момент и никак иначе, именно тогда — и я не намерен переврать правду ради правдоподобия, появился бог на машине, который определил течение моей будущей жизни.
Грянул звонок — и это была моя мать.
— Срочно, срочно звони Янбулатову! — бесновалась она в трубке, — У него для тебя новость, хорошая новость, только звони срочно, ты понимаешь, срочно!..
Я слушал с унынием. Янбулатов — это мой патрон. Все его хорошие новости мазаны одним миром — все они касаются службы и сулят безрадостное прибавление рабочих часов. «Подожди, у меня для тебя хорошая новость…» — говорил босс и медленно растворялся. Я гнил в лесу университетских колонн, разглядывал античные барельефы и читал скабрезные надписи на периллах. Освободившись, Янбулатов дарил меня хорошей новостью (четверть ставки) или очень хорошей (половина). Заметив мое огорчение, он мягким голосом, красноречиво, но не убедительно пояснял почести и материальные выгоды, связанные с новым положением дел. Обычно мне доставались сонные вечерницы или вьетнамцы.
Я страдальчески вздохнул, но «с судьбой никто не спорит, не ропщет на нее никто». Мне пришлось звонить начальству.