Громко так закричал… Проснулся.
Темная ночь. Кто-то пред образом. Бледно лампадка горит.
Кто же пред образом?
Тихо хозяин к нему подошел:
— Что ты кричишь? Что с тобою? Сел на скамью.
Рассказал ему сон свой Алеша. Что-то было в глазах старика. Должен был рассказать ему все.
Слушал старик, нагнув свою голову, брови нахмурив.
Кончил Алеша, он все еще слушал, точно внутри себя с кем-то неведомым кончал договор. Потом наклонился к Алеше, и страшны, глубоки, как пропасть, были глаза его, черный огонь в них кипел, как смола. И прикованный к ним, не в силах отвесть своих зачарованных глаз, весь замер, весь съежился гоноша.
— Вот… Вот оно что!.. Я тут стоял на молитве, я сторожил тебя, а они подбирались… Они подбирались…
Из могилы шел голос или старик говорил? Был он сырой и холодный, как ветер с раскрытой могилы…
— Я поклоняюсь Христу моему… Я страдать хочу страстями Его… Я не сплю всю эту страшную, эту страстную седмицу, я молюсь Ему в темные долгие ночи.:. Я истязаю себя во имя Его… Смотри же сюда… Смотри, я терзаю себя во имя Христа…
Распахнул он седую заросшую грудь. Вся в крови была грудь; в струпьях и язвах.
Обнажил свои руки. Были железные когти на них, — обруч железный с зубьями крепко завинчен ржавою гайкой.
Ноги… К ногам он нагнулся, чтобы и там показать…
Но задрожал весь Алеша:
— Довольно!.. Довольно!..
— Да, довольно! Я сам это думаю! И нынче же ночью сниму я вериги, чтобы свободней, чтобы могучим встать за Распятого Бога… Во имя Господне! Нынче же утром…
Было жутко и пусто во тьме, точно в погребе.
Были зловеще угрюмы слова, цепко изломаны фразы. До потери сознания было страшно Алеше, точно чья-то огромная пасть развернулась над ним.
А старик перед лавкою стал на колени и плакал, громко рыдая, и бился о твердый край ее седой головой.
— Боже! Великий, Сладчайший Иисусе! Сын Божий, пришедый грешныя спасти!.. За Тебя, за Тебя я пойду на врагов Твоих. Я своими страданиями купил это право! Разреши, освяти эту жертву! Во имя Твое… Во имя Распятого…
И он, как безумный, качал головой, и говорил нараспев, обращаясь к Алеше, долго и много, — порывисто. Говорил о Распятом, страдающем Боге, Чей образ горящею раной запечатлен а его сердце… Образ в терновом венце, истекающий кровью… Кровью, которую смоет лишь кровь распинавших…
И горькая скорбь была в этих кипящих речах, терпкая мука и страстная, жгучая ненависть…
Слушал Алеша и весь загорался тем же бунтующим пламенем… Как бесконечно далек был этот образ Христов от недавнего образа, лаской манившего, дыханием рая в вечерней тиши одевшего юную душу… Этот страдающий, этот измученный, этот кровью обрызганный, к распятию буйной толпою влекомый…
Жалость и темная скорбь поднимались в душе, и тогда бормотал, молясь и рыдая в экстазе, старик.
— И ты… И ты встань за поруганный Лик…
Алеша, дрожа, в лихорадке, в гипнозе тихо за ним повторял:
— Да, и я… И я встану с тобой за поруганный Лик…
Мутный рассвет в окна полуневидящим глазом заглянул.
Не хотел этот уродливый день приходить на село.
Но бездушно неведомы планы вещей. Суждено было прийти тому дню. В поступи темной и гулкой, как в латах, закованы были грядущие муки и слезы, и обреченные души были у грани великих и темных, довлеющих мощи и тьме своей сил.
И чистый и юный, как этот цветок из лощинки, бледный и полу развившийся мальчик, весь был охвачен дыханием великой грозы, что нес на крыльях своих серый, угрюмо покорный, немо тоскующий день.
И трепетал от грядущего вихря, и покорный гипнозу, все повторял:
— Да, и я… И я встану с тобой за светлый, поруганный Лик…
III
Когда открывал Алеша глаза, то на мгновение видел низкие, темные стены; склонялись и скрипели они, качаясь, как старые сосны от ветра в лесу, и потолок, дрожа, наклонялся и прыгал порывами в чаще их темных ветвей; неба не видно; ураган пролетающих воплей, шквал криков и стонов, ударов… Алеша закрывал глаза и съеживался, чтобы избежать удара, — все трещало и рушилось с шумом вокруг; видел чьи-то свирепые дикие лица, и била фонтаном алая кровь.
— Бей!.. Бей их…
Как звон набата, гудели эти зловещие крики.
Били детей и женщин, и стариков, ломали окна и двери, и рыскали, шаря, во всех закоулках — под столом и кроватью, в перинах и шкафах и, найдя, запирали в шкафу, и бросали с высокого места к реке, и возвращались опять, взламывали погреба и разносили их, и, отыскав в углу онемевших детей, душили руками, впиваясь корявыми пальцами в нежные, тощие шеи… И судорожно бились, дергаясь в беспощадных тисках, бледные лица людей, и, круглые, с ужасом, запекшимся вместе с кровью на них, — выползали на лоб глаза, и со смехом, спокойно холодным кто-то грубым огромным пальцем толкал их в орбиты назад… И падали на пол тела, и топтали их, наступая на грудь, на живот, на лицо сапогами… И хрустели тела…
И он там же… в свалке… Горят глаза, и сердце горит — пламенеет…
Во имя Господне! Во имя Господне…
И не в силах вновь пережить бесконечных мучений, кричит Алексей безумным, рыдающим воплем и прогоняет на время кошмар, и снова — в лесу он, и снова склоняются сосны, слабее и мягче колышутся ветви, и что-то невнятное шепчут…
Что говорят они? о чем еще шепчут!.. Разве есть еще жизнь? Да, еще есть…
Прохладный и влажный поцелуй на лбу, не поцелуй, — это чье-то касание… Это ручей лесной, тот, что в овраге шумит, прислал ему ласку.
Да, да… Есть еще жизнь.
И опять открывает глаза.
Бледное тихое утро застенчиво стало у двери. На стенах темных и старых розовеет прозрачный налет от скользящих лучей. Кто-то лежит в углу — много людей — два… три… четыре. Почему на полу они? Еще спят; еще тихо.
Где же он?
Сразу не вспомнить…
Так хорошо, так прохладно от чьей-то руки. Кто положил ее, влажно — прохладную? Кто там стоит в головах?
— Кто там? — Алеша спросил.
— Не говорите… Вам вредно, вам нельзя говорить… Снова закрыл глаза.
И сразу вдруг вспомнил. И в ужасе снова забился и застонал… Это в той, другой комнате: бледно мерцает лампадка, старик… И он покорился ему… Да, и он был в кровавом хаосе. Он не помнил себя, старику весь отдался, и кто-то неведомый был хозяин в сердце его…
Был одержимым в тот день…
И вот подобрали его. Был в лихорадке, был бесконечно подавлен, рыдал исступленно в горячечном бреде… Тосковал и молился, и звал, и считал недостойным молиться… И снова тянулся, как умирающий бледный цветок, к кроткому светлому Лику…
Но есть ли прощенье за этот кровавый кошмар? Простит ли сам кроткий, неведомый Бог?..
Нет… Этот ужас нельзя пережить… Где же ты, смерть? Пощади, — не медли приходом!
И вдруг кто-то тихо спросил… В нем самом, или возле него?..
— Алексей… Кто отец твой и кто братья твои?.. И ответил тотчас, не открывая глаз:
— Вес мои братья, и все — мои сестры, и отец мой — великий Бог.
— Помни это, Алексей, всю жизнь… Помни это…
— Кто ты, что говоришь со мной так?
— Я — твой Брат, Я — твой Отец…
Алеша открыл глаза и замер в блаженном забытье.
Над ним склонился Христос. Он был Молод и Бледен. Черная небольшая борода слегка раздвоилась; волосы мягко и нежно вились; кротко-задумчивый взгляд.
— Спи и помни мой Лик…
Были ясны и чисты слова, но сжаты безмолвно скорбные губы.
— Ты ли со мной говоришь.
— Да, это Я; Я с теми всегда, кто страдает; Я через них шлю тебе великую благость прощения, через них Я шлю тебе тайну любви.
Снова сжаты мягко очерченные, скорбные губы. Забылся Алеша, закрыл глаза; опять начинался жар.
IV
К вечеру снова очнулся. Была свежа и ясна голова. Было тихо.
Снопа вспомнил, будто в тумане, как кто-то поднял его и перенес на руках в этот дом. Он упал среди схватки и долго лежал один, почти без сознания, когда этот кто-то поднял его и доставил сюда. Кто же он?
Вспомнил тотчас же и утренний сон.
Сон ли? Видение ли?
Да разве и там, в кровавую кашу, не Он ли сошел, наклонившись над павшим? И не тогда ли, в ту же минуту, порвалась завеса с какой-то загадки, и хлынул на душу горячей волною стыд, раскаленный, как пламень, и горькие капли его выжгли в душе несмываемый след? И горел он все эти тяжелые дни, и жег нестерпимо в кошмарные ночи…
Но вот снова легко и светло на душе, точно смыл кто-то кровь, простив его лаской скорбящих… Кто-то, имеющий власть коснулся души, возрождая ее, сожженную пламенем муки…
Долго лежал неподвижно.
Скрипнула дверь. На цыпочках, тихо ступая — слышно — вошел… вошла…
Девушка…
Черная, бледная… Из этих… лукавых… скорбящих… из этих страдающих…
Он понял, понял ее прощающий голос…