Так жил Лёвка. Зимой труднее, чем летом. Потому что зимой каждый день снег. И если не убрать, то как? Последние два года вертолеты садились редко. По специальной договоренности. Но Лёвку это не останавливало. Тысячу триста семьдесят два метра с лопатой. Он сделал себе специальную, из доски объявлений. Синие буквы «Вниманию пассажиров» быстро растаяли-стерлись, оставив на доске-лопате причудливый, инопланетный какой-то узор.
Яша приезжал с женой. С Яной. Специальным вертолетом, за который платил водкой, консервами и стиральным порошком. Хлопотно, но счастливо.
Лёвка жарил картошку, а Бэла расстраивалась, что стол жидковат. Не пир. Ягоды, рыба, случайный заяц, привезенный поселковыми в подарок. Сахар кусочками. Яна надевала валенки и выходила с Лёвкой «чистить полосу». Вечером, за чаем-водкой, Лёвка, блаженный, рассказывал о планах – возобновить-выбить электричество, дороги, обязательно фельдшерский пункт. И Яше казалось, что нет и не было никогда ни хлеба, ни варенья, ни побед, ни поражений. Ни слов о них. Не было ничего, кроме бесконечной зимы и глупой надежды.
Иногда Лёвка гладил Яну по голове. Так делал отец. Редко, в беспричинном порыве. Обнимать не мог, как будто боялся. Подходил тихо, останавливался, вздыхал и осторожно гладил.
Яна улыбалась, а Яша ревновал. И ревность его разгонялась сразу по двум дорогам.
В поселке Лёвку считали чудиком. Смеялись и подначивали незло. Мастер пустой работы. Кто бы не смеялся? Семь лет – туда-сюда, туда-сюда с лопатой и тяпкой. Еще и лошадей гонял, гадить им на полосу запрещал. Плиты люди хотели сковырнуть – тоже нет. Сел в засаде: «Стрелять буду!» Ну?..
Летчик спасенного Левкой самолета потом рассказывал Яше: «Падаем, все приборы отказали. Гаплык. Внизу леса. Снег. Потом – оп-па – галюны, думаю. Мозг защищается, рисует желательное. Рисует мне полосу, думаю, в последнем привете. Аккуратная, как девочка. Женись хоть завтра. По стаканчику садились. Чуток, правда, в лес заехали. Нам все-таки две тысячи метров надо. Ну чуток самый, понимаешь?»
Семьдесят пассажиров, пять членов экипажа, московский рейс. Печку Лёвке угробили. Топили-топили, чтобы жару всем хватило, она и рухнула. В зиму, в декабрь.
ТУ-154 спасся. А печка – нет. И тысячелетие – нет. Кончилось быстро, в соответствии с календарем. Бэла позвонила и прокричала через треск в трубке: «Худой! Пьет все время, не ест! Худой, слабый, шатается!»
Яша и Яна рванули. На перекладных – самолетом, поездом, потом по реке. Река встала, удобно. Зачем вертолет? Пока ехали, Яша дал себе зарок: «Не снимать шапку… Хоть в помещении, а хоть и ночью… Не буду». На шапку эту ушла вся борьба, все нервы. Договорная такая была игра: я вам шапку, вы мне Лёву.
«Я думаю, что это диабет. Я думаю, что это не рак. А диабет!» – сказала Яна.
«Опухоль – не сердце, что ты можешь в этом понимать?!» – шепотом, зло, но уже вполне живо, вне отчаяния, крикнул ей Яша.
Шапку снял вместе с волосами уже в областной больнице, после всех анализов, которые Янину правоту подтвердили. Диабет. Не рак.
Хитрая Бэла сказала Лёвке: «Ты умрешь, а меня съедят волки».
«В Израиле тоже живут волки».
«Зато там нет леса. Их сразу видно».
А волосы – ничего. Выросли снова.
21
«Я приглашаю вас в гости». Мария не улыбалась, но смотрела на Яшу хорошо. Как добрая галлюцинация.
Взрослый, практически уже старый… В том, что старый, никогда себе не признавался. Отрицал слово и его последствия. Читал, уже не вслед – для себя, о длинных жизнях, которые не замирали ни тронами, ни пенсией, ни богатством. Дурной, наверное, человек Энрике Дандоло, венецианский дож, числился у Яши в любимцах. В девяносто шесть лет он взял Константинополь. Не один, конечно. С крестоносцами и ненадолго. И умер там, приладившись к Святой Софии, потому что в обратный путь его уже никто не мог повезти.
Рискнул бы Иван Николаевич поставить больному Дандоло диагноз «старческое слабоумие»? И дать в сопровождение «шаткость при ходьбе», «монотонность речи», «преходящие транзиторные состояния»? Но даже если бы рискнул, что это могло отменить в жизни Энрико Дандоло, которому всегда хотелось взять Константинополь?
Мария пригласила Яшу в гости. И взрослый, по паспорту старый, точно больной, потому что других в палате не держали, Яша взвизгнул от радости. Не вслух, незаметно, но точно взвизгнул и точно подпрыгнул.
«Бегом открывай рот! – кричала Зина с ложкой рыбьего жира наперевес. – Бегом соглашайся, я сказала!»
Он согласился. Бегом. Сердце стучало так сладко, как будто никогда и ничего плохого в Яшиной жизни не было, нет и не будет. Он зажмурился и увидел Моисея, Давида, Мадонну с младенцем, Цезаря тоже, волчицу с многочисленными сосками.
Мысли о том, что его заманивают в секту или в маркетинг по продаже лекарств. И смешное о брачном агентстве, и страшное о том, что Лёвку заманили тоже. И надо спасать и спасаться… Все это пришло позже. На пять минут, но позже.
Сначала он согласился. Потом, пропустив цвет миндаля и рассыпавшийся каперс, спросил: «Почему я?»
«Мой отец воевал… Мой отец виноватый. Это должны поменять». Она отвечала медленно, пробуя на вкус слова. Цокая немного языком. Ей нравилось говорить – Яша видел.
«Что поменять?» – спросил он.
«Я буду рассказывать. Я приглашаю вас в гости… Я помогу виза. Где ваш паспорт?»
«В самом плохом случае, – подумал Яша, – она возьмет кредит на мое имя. Какое счастье, что у меня нет имущества. Какое счастье, что у меня нет имущества и мне не страшно».
Подлец (и аферист, не иначе) Лёвка упорно не брал трубку. К вечеру только прислал корявое сообщение, набранное латинскими буквами: «Ne boisya i soglashaisya, olukh».
На «олуха» Яша не обиделся.
22
Папа аль помодоро нравился Яше больше, чем павезе. Мария говорила, что павезе еще надо уметь готовить. Ее мама была из Ломбардии. Там знают толк в павезе.
Два куска хлеба – Мария выпекала его несоленым, отрезала большие ломти. Нюхала всегда. Отщипывала кусочек. И от свежего, и от черствого. Для супа брала черствый. Здесь, точно так же, как в Туманном, никогда не выбрасывали хлеб. Еще его здесь целовали. А мамка – нет, не целовала. Только прижималась щекой. К хлебу чаще, чем к Яше.
Два куска Мария намазывала маслом и обжаривала тоже на масле. «Перевод продукта», – думал Яша. Не спорил.
Из шкафа, дверцы которого лениво скрипели, Мария доставала горшок. Горшочек. Укладывала в него хлеб, заливала бульоном – Яша выпил бы его и так, из чашки или из стакана. Сверху осторожно разбивала яйцо. Ставила горшок в духовку.
Ну? Разве это еда? Разве похоже на борщ?
Когда белок становился твердым, Мария вытаскивала горшок. Осторожно трогала пальцем желток. Говорила Яше: «Живой». И он удивлялся тому, какие странные все-таки у женщин представления о живом и мертвом. Просил: «Мне без сыра, только с луком». И она пожимала плечами и посыпала только свою половину.
Суп этот Мария и Яша ели прямо из горшка. И сыр все равно попадался. Но это было не так уж плохо.
Она рассказывала об отце осторожно. Начинала издалека и как будто без причины, цепляясь за звуки, запахи, за непременное солнце, за тишину, которую не стоило бы нарушать. И каждый раз спотыкалась. Спотыкалась о время, неточную географию, об отсроченные решения, мотивы, свои и отцовы, о вину, долги, бедствия или видимость их. Яша слушал ее молча и думал о том, что Мария могла бы познакомиться с Лёвкой у психиатра. Если бы, конечно, он был у них общим.
Но познакомились они на семинаре в музее Яд-Вашем. Лёва ходил туда, чтобы быть с матерью. То ли хитрость, то ли болезнь. Он хотел, чтобы мать стала масличным деревом на Аллее Праведников, чтобы имя ее и камень ее были там, где Лёвка.
Одной истории и одного его как очевидца было мало. Требовались документы, справки. Нужны были еще какое-то подтверждение и другие свидетели, потому что во всякой бюрократии масличные деревья прорастают сначала на бумаге, а уж потом в земле. Лёвка не терял ни надежды, ни присутствия духа. В музее просто не знали, сколько лет он чистил в лесу снег…
Мария работала с картотекой и новыми заявками. Ей думалось, что это кратчайший путь. Та женщина, о которой говорил ей отец, спасла еврейского ребенка. И где же ей теперь быть, как не среди своих? Мария была уверена, что рано или поздно Та Женщина найдется. Рано плюс поздно сложилось у нее в три года. А у Лёвы не сложилось и в десять.
Он называл это словом «пока».
Зачем отцу нужна была война, Мария не знала. И не спрашивала, потому что «воздух вокруг этих слов был больным». Плохой солдат, плохой патриот. Он думал, что война – это приключение, а увидел много мертвых детей в селениях со странными именами – Снежное, Туманное, Отрадное, Красное, Чистое…
«Это ему подсказывал кто-то. Попроще у нас названия – Ольгинка, Марьинка, Розовка, Валентиновка… После войны еще появились Партизаны. Хорошее название для села, да?» – только однажды перебил ее Яша. Неточность географии или памяти о ней обещала-закладывала неточность всего остального. Яша хотел, чтобы Мария это понимала.