— Ну, а нам что делать? Да что это ... глядите ... — И капитан с удивлением смотрит вниз.
Мы тоже смотрим. Группа примерно в двадцать солдат выходит из городка и идет на север по шоссе по направлению к нашей Мэгуре. Сверху они кажутся маленькими, но деятельными.
— Это они отступают.
— Да нет ... Это наши наступают, видите — пулемет везут.
— Господа, будем стрелять...
— Нет, не стреляйте ...
Мы даем им пройти.
Появляется другая группа маленьких пепельно-серых солдат, и мы вскоре убеждаемся, что это венгры.
— Что будем делать? Отрежем им отступление? — А если спуститься?
— У нас приказ — занимать гору Мэгура. Остановите их огнем отсюда, сверху, — говорит полковник. — Теперь мы наверху, а они внизу. Георгидиу, прикажите своему взводу открыть огонь.
Первый залп на расстоянии восьмисот метров рассеивает их как баранов; подходят другие — мы разгоняем и этих. Теперь никто не осмеливается показаться на шоссе. Мы держим под обстрелом и дворы на обочинах. Мы охвачены охотничьим азартом и искренне жалеем, что не видим, как они падают убитыми. Я сначала пугаюсь этого чувства, но потом нахожу ему объяснение. Отсюда, с восьмисотметровой высоты, это не люди, а оловянные солдатики. Мы не видим их лиц. Один писатель справедливо говорит, что, если бы судьям пришлось убивать своей собственной рукой, они никогда никого бы не осудили на смерть, а президенты республики миловали бы всех подряд.
Ибо расстояние уничтожает представление о человеческой сущности. Человек может обречь на смерть длинный список имен, но редко сделает это, увидев людей, носящих эти имена, во плоти и крови.
В то время как мы, сидя на высоте восьмисот метров, выполняем функции дорожных полицейских, в городке продолжают звучать трубы, играющие «атаку», и до нас по-прежнему доносится «ура». Солдаты перелезают через заборы, бегут через сады. То же самое происходит и на другой окраине. А в центре по-прежнему — кучки людей, и время от времени какая-нибудь женщина переходит дорогу. Потом я узнал, что в этой игре, как казалось сверху, было убито с обеих сторон около двухсот человек, в том числе два наших офицера. Причиной явилась, по-видимому, нерешительность, с которой была предпринята операция. Я понял, как хорошо вышло, что нас на заставили брать городок ночью. Всякая ночная атака крупными силами — большая тактическая неосторожность. Ночью наносят удары лишь небольшими группами. Тем более когда это касается уличных боев, для чего требуются тренированные нервы. Что же тогда говорить о бестолковой ошибке — послать сорок лет не участвовавшие в войне войска с первых же часов и в уличный и в ночной бой одновременно.
Позже наши вестовые и люди, ответственные за снабжение, спустились в город за провизией. Я лег на спину, собираясь поспать в эти светлые послеполуденные часы.
Полковник дает разумный совет:
— Господа, давайте все поспим, и солдаты тоже, ведь ночью спать не придется. Мы все будем нести вахту.
Я подложил руки под голову, но беспокойство не дает мне заснуть. С шести часов вечера вчерашнего дня, казалось, прошла целая вечность. Это я — этот солдат, обернувшийся лицом к северу? Я, еще вчера глубоко штатский человек, целиком связанный с сорока годами мирной жизни, который играл в домино и всей душою стремился на юг?
В этих же тонких шевровых башмаках в этом же светло-зеленом френче я был позавчера в Кымпулунге, охваченный безумием, которое казалось мне тогда безысходным. Как все далеко от того, что случилось вчера! Скорее это ближе к моему детству, чем ко мне, каким я стал сегодня — , так же как уменьшается расстояние между твоей родной деревней и соседним хутором, когда ты вдали от них, в чужом городе, в другом мире. О моей жене, о ее любовнике, обо всей тогдашней сумятице я думаю теперь как о детских шалостях. Я страдал от событий, которые сейчас кажутся мне бессмысленными. Сегодня вечером или завтра я погибну. Лежа на спине, на высоте восьмисот метров над землей, с лицом, обращенным к небу, я словно нахожусь на траектории снаряда, летящего в межпланетное пространство. И все-таки тело мое медлит, задерживается на земле, я еще солдат — как те покойники, которые в первые часы после смерти еще бродят вокруг дома.
Теперь тело моей жены мне ближе, чем ее душа, ибо физические ощущения я еще сохраняю. И я жалею, что не истощил себя в неистовстве страсти и что умираю сейчас, в двадцать три года, когда еще могу любить.
По небу бегут небольшие голубоватые облака. Я чувствую, что лицо мое осунулось, обросло щетиной, как у больного. Я нахожу в кармане френча пару высохших сигарет, листок бумаги с адресами, открытку с записью первого приказа. Попеску издали спрашивает меня, сплю ли я, и я закрываю глаза, боясь, что он подойдет ко мне, а мне хочется быть одному.
Однако ко мне подошел Оришан и не успокоился, пока не растолкал меня.
— Пойдем вниз, в город, посмотрим, что там делается. Но тут вмешивается майор Димиу.
— Никому не уходить с позиции. Спите лучше, ведь не известно, что случится ночью. И помолитесь богу!
Молиться богу? . . Я улыбаюсь пересохшими губами и чувствую, что глаза мои .влажны. Я не верил в Бога, не верю и сейчас, когда стою на пороге смерти. Когда я увидел вчера, как люди преклоняют колени, мне захотелось улыбнуться, но я сразу стал серьезным, ибо эти солдаты, мои спутники, мои сотоварищи, для меня единственные на свете живые души, и каждый их поступок меня умиляет, как поступки любимого ребенка.
Я думаю, что не сегодня-завтра расстанусь с моим телом, крепким и здоровым, которое служило мне, как преданный слуга. За двадцать три года я ни разу не болел, даже когда, будучи лицеистом, обнимал женщин, заразивших моих товарищей. А как глупо сам я служил своему телу! Интрижки бедного студента со служанками, посещения дешевых проституток, потом — неискренние объятья без нежности. Много красивых женщин было у меня в жизни, но ни одна на поняла меня до конца. Одна-единственная женщина дала мне чудесные ночи счастливого обладания, погружения в наслаждение. Я бы так и умер сегодня, не узнав, что такое объятия красивой и искренней женщины, если бы не испытал счастья ласкать ее прекрасное здоровое тело молодого животного, округлое как плод, если бы жена моя не любила меня.
Но любила ли она меня? ... Я невольно улыбаюсь ... А почему же она отдалась бедному студенту? Разве я был для нее партией, будущим супругом? А почему так не поступали другие до нее? Во всяком случае, она единственная женщина, приносившая жертвы ради меня, в то время как моя собственная мать была готова судиться с нами, детьми, за наследство. И надо признать, что она изменила мне только после того, как я стал богат.
Я провожу рукой по волосам; мне так не хватает ласки.
Я приподнимаюсь на локте и озираюсь вокруг. Кое-кто спит на спине, бледный, с открытым ртом; но большинство бодрствуют, сбившись в кучку. Полковник подстелил под себя шинель и лежит задумавшись. Я уверен, что никто из офицеров и более смышленых солдат не спит, как и я, хотя я сам проспал всего несколько часов с того вечера четверга, когда так лихорадочно добивался поездки в Кымпулунг. Я рывком встаю и иду к полковнику.
— Господин полковник, мы теперь можем составлять какие-нибудь документы?
— Какой вам нужен документ? Конечно, если хотите, можете составить завещание.
— А дарственную? Письмо в банк?
— Не знаю ... Думаю, что можно. Спросите какого-нибудь адвоката среди наших.
И мы долго сидим задумавшись.
Майор говорит нам — но, быть может, он не говорил, а только вздохнул во сне:
— Сегодня день святой Марии — именины жены и дочки.
Капитан С. из десятой роты задумчиво добавляет:
— Да, и моей жены тоже...
Потом все замолкают. Видимо, всех сморила усталость... Потом я вспоминаю о Вэрару и спрашиваю о нем капитана:
— А что будем делать с Вэрару, господин капитан? Он отвечает мне не колеблясь:
— Отсюда больше никто не уйдет.
Я понимаю, что мы теперь вроде прокаженных — тот, кто попал к нам, погиб бесповоротно.
К вечеру возвращаются из города вестовые с мешками за плечами.
Думитру отзывает меня в сторонку, к взводу.
— Смотрите, господин младший лейтенант, что я для вас принес.
Он принес двух жареных цыплят, большой каравай белого хлеба, изюму, сыра, бутылку вина, новую рубашку и пару новых башмаков, тоже шевровых, по-видимому, из разграбленной лавчонки.
— Я видел, что ваши ботинки совсем никуда.
Какое-то мгновение я колеблюсь, надевать ли эту похищенную рубашку, но я грязен, и кто знает, когда еще получу свой багаж. А потом, в этой неразберихе, учитывая, какие тяготы нам приходится выносить, сам дух войны требует быть более снисходительными. О башмаках я и не говорю: от воды они у меня скривились и съежились, так что я испытываю блаженство, сбросив их с ног.
— Думитру, позови младших командиров, поделись с ними этим добром.
— Это только для вас. Там принесли и для господ унтер-офицеров.