Должно-не-должно, но фон Триер выступает в "Идиотах" одним из последних Авторов конца века. В своих эмоциональных кульминациях (женщина, потерявшая ребенка, в компании "игроков" и впрямь становится безумной) он достигает масштаба великих европейских классиков. И вместе с тем он нами манипулирует, он нас дурачит, его пафос ложен: так считают многие, кто не верит в искренность режиссера. Но современный режиссер не Бог и в вере по существу не нуждается.
Когда-то в "Элементе преступления" полицейский инспектор приходил к выводу, что раскрыть преступление можно лишь идентифицировавшись с убийцей. Глубокая ирония определяет и метод работы фон Триера, для которого акт творчества — идеальное преступление. В то же время всегда насмешливый фон Триер сочувствует жертвам насмешек и говорит в интервью: "Насмехайтесь и презирайте меня сколько хотите, но у меня колоссальный запас искренности. И он позволяет мне признаться, что я всегда сомневаюсь во всем., что касается окружающих, — в искренности их побуждений и поступков. Но никогда нс сомневаюсь в себе".
В своих высказываниях он не церемонится даже с такими "священными коровами", как Бергман и Трюффо, и упрекает большинство "парней, работающих в кино" в том, что у них "нет яиц". За присутствием этого компонента в собственном творчестве фон Триер придирчиво следит.
"Догма" уже стала культурным мифом новейшего кинематографа и вышла далеко за границы датского кинокоролевства. В ее канонах снимают сподвижник Уорхола авангардист со стажем Пол Морриси, модный Майк Фиггис, многие американские "независимые". Некоторые просто "примазываются". Молодые критики уже начинают поругивать "Догму" за псевдореволюционность. А фон Триеру, похоже, на "Догму" наплевать. Он дал кинематографу толчок и пошел дальше. Его новый фильм "Танцующая во тьме" — мюзикл с Бьорк и Катрин Денев в главных ролях. Догмы на то и есть, чтобы их безжалостно разрушать.
Культурные Герои
Даниэль Шмид Паоло и Витторио Тавиани Аки Каурисмяки Дени Аркан Джоэл и Этан Коэны Мохсен Махмалбаф Отар Иоселиани Гас Ван Сент Чжан Имоу Кумасиро Тацуми Педро Альмодовар
23. Даниэль Шмид. Стопроцентно европейский генетический код
Некогда на Неделе швейцарского кино в Москве показали фильм "Палома". Пересматривая его сегодня, понимаешь, почему именно эта картина сделала Даниэлю Шмиду европейское имя. В середине 70-х "цивилизованный мир", как теперь принято выражаться, успел выпустить революционный пар, утерял одну за другой романтические иллюзии (Куба, Китай, майский Париж, пражская весна) и замкнулся на нуждах собственного организма. Масс-медиа помогли населению смотреть на реальность широко закрытыми глазами, а культура принялась со смаком пережевывать свое прошлое.
Ощущение тотальной (и фатальной) замкнутости пронизывает "Палому". Ее действие завязывается в атмосфере кабаре и казино, где играют, между прочим, на рубли. Игра по правилам давно окончена, дальше идет ее имитация, ее симуляция. Начинается история певички из кабаре, больной туберкулезом (чем же еще?) и разбившей сердце своего богатого поклонника. Он носит ее на руках, уговаривает стать его женой, а она ему изменяет направо и налево, ибо сама разуверилась в любви. Спустя три года тело усопшей Паломы, согласно ее завещанию, выкапывают из могилы. И не кто-нибудь, а муж с любовником, причем первый разрубает прекрасную плоть на куски, окончательно свихивается и бежит в казино.
Нужна смелость, чтобы предлагать такой сюжет без спасительной в подобных случаях иронии. Даже в сцене, где Палома и ее дебиловатый поклонник поют опереточный дуэт на фоне альпийского пейзажа, а в облаках парит похожий на гермафродита Эрос. Не то что иронии нет вовсе, но это ирония не вполне авторская. Она заключена в самих туристических красотах Швейцарии, легко переходящих в открыточный кич.
В качестве контрастного примера (контрастного, потому что это полит-кич) Шмид приводит телетрансляцию процесса над четой Чаушеску. Невозможно отождествить эту гротескную пару маленьких буржуа из мыльной оперы со зловещими вампирами, высосавшими страну. Шмид любит приводить этот пример в связи с "Паломой", которую легко критиковать за искусственность конструкции. Но то, что претендует быть реальностью, не менее искусственно, абсурдно, сюрреально и сконструировано.
Конечно, сегодня такими выводами никого не удивишь, но "Палома" ведь и сделана не сегодня, а в 1974 году. Декоративная театральность, барочная артизация еще не были осознаны кинематографом как насущная культурная потребность, но уже заметно потеснили документальный киностиль 60-х, скомпрометировавший себя родством с "презренным" телевидением. Престарелый Бунюэль с присущей ему язвительностью обещал на минутку выскочить из гроба, дабы узнать, чем кончится очередной сериал. В "Паломе" тоже есть бунюэлевский акцент: в ней недаром появляется актриса Бюль Ожье, незадолго до этого сыгравшая в "Скромном обаянии буржуазии". Шмид оказался идеальным персонажем для того, чтобы выразить дискомфортное состояние европейской культуры, зажатой между архаикой старых ритуалов и вульгарностью новых. Между оперой классической и мыльной.
Он родился и вырос в горах, где реки текут с Альп на север и на юг, где пролегает не отмеченная на карте граница между латинским и германским мирами. С древности это был оживленный перекресток: там побывали и римляне, и этруски. Там проходила дорога контрабандистов и наркодилеров. Как утверждает Шмид, режиссер подобен этим профессиональным авантюристам; он переводит реальность в сны, он космополит, всюду свой и всюду немного чужой. Человек со швейцарским паспортом и стопроцентно европейским генетическим кодом. В его родной местности говорят по-итальянски, по-немецки и на ретророманском языке, близком к опрощенной латыни. В этом уголке света он снял инцестуальную драму "Виоланта" по-итальянски, с Лючией Бозе и с явно присутствующей тенью Лукино Висконти. Шмиду, живущему в Цюрихе, работающему и в Германии, и во Франции, столь же свободно говорящему по-английски, европейская культура представляется единым целым.
Ему не важно, считают ли политики Россию частью Европы. Будучи в Москве, он посетил дом Чехова и именно там получил подтверждение, что он, Даниэль Шмид, — европеец. Общие культурные гены. Зато на спектакле "Царской невесты" заметил, что русская опера застряла во временах Ивана Грозного.
К этому отзыву стоит прислушаться. Шмид известен как крупный постановщик опер на сценах Европы. Объяснением в любви к этому искусству стала картина "Поцелуй Тоски" (1984), снятая без сценария, среди обитателей дома престарелых — музыкантов и певцов. Этот дом был основан в Милане бездетным Верди и финансировался за счет его посмертных гонораров. Здесь можно встретить бывших соперниц — примадонн оперной сцены, живущих уже который год в соседних комнатах, но не разговаривающих друг с другом. Они встретились в фильме Шмида, применившего для этого несколько ловких режиссерских трюков. Как встретились в нем великодушие и мелкая ревность, беззащитность старости и готовность ринуться в бой.
Одна из героинь заявила: лучше, когда артист покидает публику, а не наоборот. Уйдя со сцены несколько десятилетий назад, эти дряхлые старики и старухи остались подлинными артистами. Они играли у Шмида с такой отдачей и фантазией, на ходу творя блистательные сюжетные ситуации, что получился не документ сторонних наблюдений "из жизни престарелых", а самозабвенно разыгранный спектакль из их собственной жизни.
Что такое опера для Шмида? Некогда великое европейское искусство — ныне, как эти чудесные старики, полуживое-полумертвое. Оно осталось в XIX веке. Не останется ли точно так же кино в XX, не превратилось ли оно уже сегодня в полуживое-полумертвое?
Да и нет — отвечает режиссер. И если хоть на один процент "нет", то потому, что кино осуществляет только ему присущий способ коммуникации. В кинотеатре нас захватывает ритуал желания: мороженое, свет, ты сидишь рядом с незнакомыми людьми, потом свет меркнет и, подобно этим незнакомцам, ты надеешься встретить что-то чудесное. На экране. Или в жизни.
Так было. Но изменились условия, в которых работает человеческая голова — если она вообще работает. Мы вступили в эпоху бесплодного онанизма. Девяносто процентов зрителей, переключая телеканалы, не в состоянии выбрать необходимое, как в супермаркете, и в итоге поглощают то, что им навязывают. Переизбыток информации заставляет людей самих признаваться, что они ничего не знают, ничего не понимают, ничего не чувствуют. Рельеф мира становится незримым, необъяснимым, неосязаемым.
И все же Шмид сохраняет сдержанный оптимизм: "Пока у людей окончательно не выветрилось желание сообща грезить в затемненной комнате, кино будет существовать, быть может, на периферии, подобно камерной музыке. Особенно тот тип фильмов, который занимает меня: личные, персональные фильмы, а не так называемые большие. Я верю, что у людей есть тяга к мифическим формам, загадочным образам, атавистическим сказкам и магическим символам, которые возвращают их к скрытой памяти их детства и культуры. "