в груди навсегда, как к себе домой. Она приняла эту боль вместе с холодной лаской материнских рук.
Это был лучший день.
«Вот ты где, подруга. А я испугалась, что больше не свидимся» — подумала Зоя, прикладывая свою большую, разгоревшуюся от воспоминаний, жаркую ладонь к груди, ласково лелея свой болезненный крест. В темноте их никто не увидит, никто не узнает. По щекам струятся беззвучные крупные слезы, они отражают полоску лунного света из-под потолка. Голые ступни сжались на холодном кафеле. Здесь никто не заметит ни ее страха, ни жалости к себе, ни слабости. Она благодарна за такое чудесное наказание, но от позора теперь ей не отмыться.
Мать приходит к ней на третий день. Трех дней Зое хватило, чтобы смириться с судьбой.
Стройная широкоплечая женщина в официальной строгой форме врывается беспардонно. Зоя не успевает встать с пола и сразу же получает тяжелую пощечину острой тыльной стороной ладони. Вжавшись в серую бетонную стену, она ждет, что будет дальше, но мать лишь хватает розовое лицо своими костлявыми, холодными, как железо, тяжелыми руками. Беспощадно тисками сжимает щеки и скулы, в ответ их сводит судорогой. Тонкая струйка крови на уголке девичьих губ касается белого пальца. Ровное лицо матери кривит оскал, являя собой морщины, которых раньше Зоя на ней не замечала. Тонкая светлая кожа постепенно разглаживается, надутые от ярости вены становятся слабее. Прядка светлого волоса падает на тонкую четкую бровь.
— Ты. Жалкая, — сквозь белоснежные хищные зубы цедит генерал-полковник.
Отбрасывает лицо в угол, как грязь, и ничего больше ни сказав, громкими шагами уходит, захлопнув дверь.
«И все? Как она могла прийти ради этого?! Почему не наказала как следует?! Или я не удостоена искупления??! Почему?! Почему?! Почему?!» Тревожные мысли рвут голову на части, терзают изнутри, выжигают душу. Зоя забивается в угол, плотнее прижимаясь к стене. Схватившись за встрепанные волосы, уходит глубоко в себя, где никто ее искать не будет.
***
Застывшая вода в кране медленно капает, разбивается о нержавеющую поверхность, оставляет на ней маленькие частички себя. В этих частичках прячется тусклый свет фонаря за окном, он такой рыжий из-за старых ламп или от того, что они хранят отблеск обращенных к ним рыжих волос.
Последние несколько дней после карцера оказались адом. Ее перестали бояться. Каждый имел смелость на нее посмотреть несвойственным выражением лиц. За спиной часто смеялись, не стеснялись проявлять неуважение. Дети. Мерзкие дети. Пустые места. Но больше всего она ненавидела тех, кто якобы на ее стороне, оказывал жалость, будто заставляя верить ее в собственную слабость и беспомощность. Контроль ситуации всегда был ей подвластен, она принимала свои неудачи и училась на них, знала, что делает все правильно, и в итоге получала то, что хотела. Это не касалось только матери, но она не смела подвергать сомнениям ее решения.
Она не получила наказание, она не повинилась за то, что сделала. Мать знает правду, никогда не было в этом сомнений. Ее грех гораздо тяжелее, чем то, как это выглядит. Она проявила слабость, позволила себя обмануть и оклеветать, позволила каким-то соплякам уложить себя на пол. Матери было противно ее касаться даже для того, чтобы наказать.
Боль из ребер переходит все границы, сковывает ноги, руки, голову, вот-вот разорвет их судорогой. Она не давала себе и минуты передышки, она занималась тренировками свирепо, забурилась внутрь себя. Этой ночью слезы стали выползать исподтишка.
Слабым пьяным движением Зоя проскальзывает на свое место под раковиной. Снова холодный кафель. Снова пустые трубы. Серо-зеленая плесень между квадратными плитками. Пыль и мелкие паучки со своими ниточками. Хорошо быть насекомым, легко спрятаться, жить недолго. От ненависти к себе на этот раз, дернулась щека. Будь у нее сигареты, курила бы до утра без остановки, пока не уснула. Поток слез не прекращается, заливает кафель. Безвольная рука тянется растереть лицо. Глубокий призрачный беззвучный вдох и оглушительный тяжелый выдох. Закричать бы. Слезы не помогают больше от боли. Внутри гниет пустота, заставляет чувствовать себя скорее нечистью, чем человеком.
Деревянная набухшая от влаги дверь еле слышно скрипит. В умывальник кладутся худые длинные ноги, плотно прикрывают дверь. Из соседней раковины раздается тонкое журчание холодной воды и затихает в мертвенной тишине. Зоя не двигается, ей так больно сейчас, что было бы плевать, даже если бы это был дежурный, да кто угодно, кроме матери. Еще один смертельный позор она испытать не смогла бы. Признаться в этом себе стоило еще одного болезненного укола в седьмом позвонке.
Мирон туго присаживается на корточки. Склоняет голову в бок, пронизывает взглядом. Думает о чем-то. На его лице видна красно-фиолетовая припухлость, не дающая левому глазу до конца раскрыться, алая разбитая губа криво зашита в углу.
Зоя не двигается, словно не видит ночного гостя. Безразличие или защита, но сейчас она не прогоняет его, нет никаких сил. А может быть, она вдруг поняла, что хочет избавиться от боли снова. Так и застыла, как ледяная статуя, только слезы живые, горячие. Мирон присаживается рядом, спиной к стене, опрокидывает голову на изогнутую трубу. Долго молчит, только дышит. Раскаленная растекающаяся по телу боль сначала возвращается в грудь, а затем красной нитью вылетает, оставив блаженную пустоту. Побитый, но расслабленный и кажется отчаявшийся Мирон, словно почувствовавший уход кто‑то третьего из умывальника, вдруг поднимает руку, треплет черные волосы, превращая их в безобразное гнездо. Оставляет ладонь за острым ухом на затылке.
— Паршиво, да? — раздается глухой шершавый полушепот.
— Не твое собачье, — коротко раздается такой же ответ.
— Вот и мне тоже…
Он плавным спокойным движением достает из нагрудного кармана рубахи пачку сигарет. Да таких, что при желании курить мог бы только дед. С другой стороны, Зоя сейчас так отчаянно в них нуждается, что ни за что не стала бы отказываться. Он протягивает ей одну. В том же кармане находит спички, двумя пальцами поджигает одну, подкуривает. Красный огонек освещает часть его лица. Он протягивает ей спичку, и Зоя повторяет за ним это многострадальное движение. Воздух в легких потяжелел. Во рту поселился туманный смог. Она талантливо выпускает дым, и он как из-под пальцев художника вырисовывает собой очаровательный узор.
— И за что тебя так?
— За все хорошее. От того, что они перестали тебя бояться, меньшими ублюдками не стали.
— Ты ведь тоже не боишься.
— Знаешь, как нас бюрократы называют? Я однажды был в северной части на распределении, подслушал кое-что.
— Как?
— Смертники. Они правы. Много нас до тридцати доживет? Не плевать ли, от какой руки подохнуть?