Я рассматриваю эти шипы. То, как они выписаны, а также узор лепестков кажется знакомым — я уверена, что видела это изображение раньше, но не помню где. Отступив на шаг, я фотографирую портрет, затем иду дальше, снимая стены с выцветшими расписными обоями, старые занавески из дамасского шелка и виды из окон.
Я еле волочу ноги, чувствую себя как побитая. Таблетки подействовали: мне удалось поспать, а к полудню я выбралась из постели, приняла душ и вот — притащила себя в Булонский лес. Я обещала показать отцу черновик вечером, и я покажу ему черновик вечером. А завтра сяду в самолет. Сейчас же все, что от меня требуется, — это шевелить ногами.
Вот уже час я беспрерывно щелкаю фотоаппаратом. Смотрители не возражают, если фотографировать без вспышки. Старый бальный зал перестроили в концертный, остальные помещения первого этажа отведены под музейную экспозицию: здесь выставлены вещи Малербо. Я уже сфотографировала его одежду, мебель, несколько кофейников, ноты и статуэтки, а также виуэлу, барочную гитару и мандолину.
Переходя из комнаты в комнату, я снимаю все подряд. Снова оказавшись у портрета, я внезапно вспоминаю, где раньше видела эту розу, — на гербе, у Джи дома. Герб, как объяснил тогда Джи, принадлежал роду герцогов Овернских. Там еще была фраза: «Из крови розы лилии растут».
Я гадаю, есть ли тут какая-то связь. Вряд ли, скорее совпадение. Наверняка роза Малербо — не более чем печальный символ потерянной любви, как и написано на табличке. Я перевожу взгляд с розы на глаза Малербо, темные и тревожные. Я ему сочувствую. Мне кажется, что мы похожи. Не потому, что мы с ним оба музыканты, а потому, что нам обоим не везет в любви. Интересно, не разбитое ли сердце заставляло его писать такую поразительную музыку? И что там произошло между ним и той блондинкой с миниатюры?
Возможно, они поссорились. Возможно, она полюбила другого. Возможно, ее отец не любил музыкантов. Или она уехала от него в Бруклин.
— Мадемуазель, сейчас начнется камерный концерт, — сообщает мне смотритель. — У нас концерты каждую субботу. Если хотите послушать, можете пройти в зал.
На часах уже четыре — и я отказываюсь. Было бы замечательно послушать музыку, но мне еще кучу всего надо успеть.
Я напоследок еще раз смотрю на портрет Малербо. Столько печали во взгляде. И столько музыки.
— Жаль, что я ничего про тебя не знаю, — шепчу я, затем иду к выходу и покидаю музей. За закрывшейся дверью начинает играть гитара.
49
Почти готово. Еще чуть-чуть.
Портрет на экране моего ноутбука уходит в затемнение. Продолжает играть концерт Малербо в ля миноре. Появляется строчка: «…и наследие Малербо — порождение его эпохи, но оно также и вне времени: сотни лет спустя оно служило вдохновением и отражалось в творчестве Бетховена и „Битлз“, Стравинского и „Уайт Страйпс“».
Текст исчезает. Музыка заканчивается. Я сохраняю файл и выхожу из программы. Затем пишу имейл отцу, прицепляю файл и нажимаю «Отправить». Предисловие я переслала ему чуть раньше. Теперь пусть смотрит. Мое дело сделано.
Я выключаю ноутбук и уношу чашку из-под кофе на кухню. Сегодня субботний вечер, уже почти одиннадцать. Непонятно, где носит отца. Он говорил, что вернется поздно, — но не настолько же! Мне очень важно, чтобы он посмотрел мою работу сегодня: хочу услышать его вердикт перед сном. Получилось хорошо. Я сама это знаю. Но мне нужна его отмашка, так что я решаю его дождаться. Возвращаюсь к себе, вытаскиваю на середину комнаты чемодан и убираю туда почти все вещи. Нахожу паспорт и распечатку билета, кладу их на ящик из-под фруктов, чтобы не искать с утра. Затем ложусь на матрас и открываю дневник Алекс. Я собираюсь перед отъездом оставить его на ящике — и рядом записку для Джи. Но сначала дочитать. Осталось всего несколько записей.
21 мая 1795
Сегодня идет дождь. Вылазку пришлось отменить. От воды мои ракеты испортятся.
Сижу за столом в своей старой комнатке в Пале-Рояле — с пером, чернилами и огарком свечи. Ненавижу это место. На полу до сих пор пятна крови с того дня, как герцог меня избил. Здесь темно и холодно, но я не смею развести огонь. Я и так рискую, приходя сюда.
Власти конфисковали Пале два года назад, в девяносто третьем. И тогда же казнили герцога Орлеанского, а его владения объявили собственностью государства. Все ценное разворовали, но мои сокровища не тронули. Они не знали, где их искать. В нескольких старых комнатах герцога сидят какие-то чиновники, но большая часть Пале пустует, и двери на замках. Однако сюда можно проникнуть, если знать как. Из «Фуа» на кухни Пале ведет тайный ход. Раньше им пользовались шпионы и доносчики герцога. Теперь я по нему пробираюсь в свою комнату, а ворюга Бенуа каждый раз дерет с меня за это кучу денег.
Пока я пишу, дождь льет все сильнее. Он хлещет с крыши тяжелыми струями. Лучше бы он хлестал меня. Вымыл бы всю жизнь из моего тела. Смыл плоть с моих костей. И боль из моего сердца.
Сегодня я подкупила стражника у башни. Он мне рассказал, что к Луи-Шарлю присылали лекаря. У мальчика уже нет сил стоять на ногах. Он больше не разговаривает и не ест.
Как можно творить такое с ребенком — и разглагольствовать о свободе, равенстве и братстве? Этот их «новый мир», в котором оправдывается подобная жестокость, — хуже выгребной ямы.
Сдерживая рыдания, я уронила голову на руки, но тут в комнате раздались шаги. Я подняла взгляд. Герцог стоял у камина и водил рукой по каминной полке. Его одежда истлела. Кружево на вороте заскорузло и почернело от крови.
Я вытерла глаза.
— Что, одиноко ходить в мертвецах? — спросила я.
— Отнюдь.
— Значит, вы соскучились по Парижу?
— Соскучился? Он стал таким унылым, что я едва его узнаю.
— Тогда зачем вы вернулись? Чтобы мучить меня?
— Чтобы убедить тебя бежать. За Фавелем уже следят. Его пока не арестовали: выжидают. Используют его, чтобы поймать тебя.
— Я не собираюсь бежать.
— Ты рискуешь жизнью впустую.
— Я рискую ради него. Покуда он жив, есть надежда, что он выйдет на свободу. Времена меняются. Люди меняют свои решения.
Смех герцога напомнил шелест мертвых листьев на ветру.
— Ничто не меняется, кроме имен негодяев у власти, — возразил он. — Скажи-ка мне, воробушек, что ты там пишешь? Завещание? Исповедь? Перечисляешь свои многочисленные грехи? Что это за сочинение?
— Это свидетельство, — объяснила я. — История революции.
— И кому это нужно?
— Мне. Чтобы понять происходящее. Быть может, пока пишу, я найду ответ, объяснение, почему все так случилось.
— Очередное свидетельство… Какая скука, — вздохнул герцог. — Нынче каждый парижанин ведет хронику революции, а то и похуже — мемуары кропает. «Революция случилась, потому что король растранжирил все деньги». Или: «Революция случилась, потому что король пытался разогнать Ассамблею». Ошибаются и те и другие. Знаешь, как на самом деле все началось, воробушек? Нет, откуда тебе знать. Плевать тебе было на свободу, равенство и братство. Твой ум занимали богатство и слава, и ты была готова душу продать, чтобы их обрести. Хотя что я говорю? Ты ее и продала!
— Сир, оставьте меня.
Но он не уходил, а разгуливал по комнате, заложив руки за спину.
— Раз тебе нужен ответ, ты его получишь, — сказал он. — Я расскажу тебе про эту революцию. Слушай внимательно, воробушек. Король был ни при чем. Королям революции не нужны. Все началось с людей незаметных. С бездарного актеришки Колло д'Эрбуа, которого освистали в театре. С шарлатана Марата, над чьими бредовыми теориями потешалась вся Академия. И с Фабра д'Эглантина, худшего драматурга во Франции, с разносных отзывов на его пьесы. Но главным образом все началось с Максимилиана Робеспьера. Представь его семнадцатилетним. Его из милости приняли в лицей Людовика Великого. Он был сирота и ходил в обносках — единственный среди богатеньких сверстников. Правда, у него был хорошо подвешенный язык и бурное воображение. Так что именно его выбрали произносить речь от имени школы перед королем и королевой. В тот день шел дождь. Он ждал на улице, как положено по этикету. Ждал час. Два. Четыре. Наконец августейшая чета прибывает. Он обращается к ним, а они едва скрывают зевоту и уходят, не соизволив дослушать. Продрогший, забрызганный грязью, в безнадежно размокших ботинках, Максимилиан возвращается в свою комнату и затаивает обиду.
У каждого из них накопились обиды. И они ждали. Сами не зная чего. Но знали, что их время придет. Они ждали, когда проезжающая мимо карета в очередной раз окатывала их водой из лужи. Ждали, заглядывая в окна кофеен, куда не пускают всякую голытьбу. Лежа ночами на своих жестких кроватях, они перебирали в памяти все насмешки и унижения — и ждали. Это ожидание их окрыляло.