гляди, гляди!.. — Она вновь протянула невесомую руку к окну, и он рассмотрел чуть повыше гвоздик словно поставленные впритык трубы завода. — А теперь ложись — с богом... — Она встала над раскрытой кроватью — сырость, что вошла в дом, разбудила дыхание чистых простынь, напоенных запахом поля, что легло за Фросиным огородом. — Спи и ни о чем не думай!.. — произнесла она и вышла из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.
Не странно ли, что Фрося ни разу не помянула отца, ни единого... Где-то за обширным полем, что легло вокруг, стучали поезда, и не было спасения от запаха гвоздик, растревоженного холодной росой. Он долго ворочался — укладывал сердце. На какой бок ни повернешься, оно точно торчит из-под одеяла. Наконец исхитрился, отвел левую руку и высвободил сердце, уснул. Он проснулся; неслышно, стараясь не потревожить Фросю, вышел из дому. Взглянул на небо и едва не задохнулся от волнения. Если в мире было что-то торжественное, то вот это кубанское небо в этот заревой час. Явилась мысль, ошеломившая и его: как ни многообразен мир, он был целен именно в своей красоте... Как же эта мысль не пришла ему раньше и кто повинен в этом: его отчая земля, отчая?.. Прервалось дыхание: отчая... это отец? Он закрыл глаза, и тишина будто вошла в него: что же сотворил отец, чтобы совершилось то, что совершилось?.. Вот так бы стоял с закрытыми глазами вечность: что сотворил?
Его разбудили голоса, которые задуло с огорода в открытое окно.
— Ну, куда ты с ним подашься, Ефросинья, что покажешь? — спросил мужской голос.
— А что мне казать? — переспросила она. — Поведу в город!
— Ну что ж, веди, и я там на него одним глазом взгляну...
Посреди картофельного поля, которое на добрую треть было уже изрыто (уму непостижимо, да спала ли нынче Фрося?), стояла добрая хозяюшка с лопатой в руках, а рядом с нею — человек в свитере. Человек был немолод, и все лицо было в мешочках. В них, в эти мешочки, точно стекали невеселые слезы старости — у глаз и щек, все мешки.
— Веди, веди его... Улютова-Лютова! — вымолвил человек с непонятной горячностью и ушел с огорода.
Так и сказал: Улютова-Лютова, и от этого мурашки пошли по спине.
Фрося пониже надвинула на лоб косынку, чтобы уберечь лицо от утреннего солнышка, и налегла на лопату — дело спорилось, во Фросиных руках была и сноровка, и сила.
— Собирайся, Степчик, покажу тебе наш базар! — крикнула она, приметив его в открытом окне. — Я там поставила тебе на грубке глечик с молоком — пей, и пошли!..
— Это что за старик стоял на огороде? — спросил он Фросю, когда она вернулась в дом. — Лицо такое... в мешочках...
— Климов, Лука Лукич, наш сосед давний... прослышал про твой приезд, хотел узреть...
— Это каким образом прослышал? — спросил Степан. — Не ты ли сказала?
— Убей меня господь — не я!.. — взмолилась она и вдруг просияла: — Егорыч!.. Эко шумлив человек — колокола!
Но ничто не способно было испортить ей настроения — даже вот это со смыслом оброненное — «Улютова-Лютова». Она надела крепдешиновое платье в лупатых цветах, кинула на плечи шелковый платок, дала гостю кошелку.
— Или взять зонтик, что ты мне привез, а? — выглянула она в окно. — Вон как занепогодило небо — возьму! — Она открыла и закрыла зонт, проверяя его исправность. — Пошагали, пошагали! — восторжествовала тетя Фрося. — Пошагали, как молодые! — Она засмеялась счастливо.
Фрося защелкнула окна на нехитрые свои щеколды, заперла дверь, и они пошли, но им не суждено было далеко отойти от дома: справа от старой акации, что росла у обочины улицы, вдруг отделилась старуха с толстой палкой в руках и в просторной льняной рубахе.
— Вот тебя мне как раз и надо — третий час жду тебя не дождусь! — закричала она что было мочи, обратившись к гостю, и выронила палку. — Гляди сюда, гляди! — Она затряслась всем телом, голова ее пошла ходуном. — Нет, не отвертайся — гляди! — Она нагнулась с проворностью завидной и, ухватив обеими руками рубаху чуть пониже ворота, стянула ее, обнажив плечо. — Видишь? Нет, нет, видишь! — Белое в буграх плечо было рассечено наискось красно-лиловым шрамом — годы не стянули шрама; наоборот, он распластался, изуродовав руку. — Вона, Лютый, — твоя работа!
— Так то ж не он! — закричала Фрося. — Пойми, неразумная, — не он!
— Он, Лютый, и... оки разные! — ответила старуха и пошла плечом на Степана, располосованным плечом.
— У-у-у... бесстыжая! — возмутилась Фрося и в великом смятении ударила Степана ладонью в спину. — На нее стих нашел, идем, идем, Степчик! — Она вырвала кошелку из рук Степана, поволокла гостя к дому. — Блаженная!
Фрося с силой втолкнула гостя в дом, дала волю гневу, — видно, старуха все еще была рядом.
— Уходи, уходи подобру-поздорову, бесстыжая! Перед мужиком заголилась, о-о! — вознегодовала Фрося и, обратившись к Степчику, выкрикнула в сердцах: — Да не гляди на нее, срамницу, то ж Падуниха, Падуниха!.. — Она хотела ее наречь пообиднее, да устыдилась, — Иди, иди, Степчик, домой, там у меня вареники со сливами... — добавила тетя Фрося, спасая положение.
Они сейчас сидели над миской с варениками, и великая немота владела ими, неодолимая немота.
«Вот оно — возмездие, — подумал он. — Как ни крути, а воздалось! И слова какие-то странные идут на ум: чадо, чадо-чадушка, исчадие... В том, что произошло, есть сила инерции — раскрутилось, развихрилось, разбушевалось! Не иначе, в инерции сокрыты силы центробежные, они безглазы, эти силы, и действуют напролом, не было случая, чтобы их удавалось остановить... А может быть, все в ином? У греха длинная жизнь, длиннее, чем жизнь того, кто его совершил, — он, грех, может рикошетом достать и сына. Мысли отца — это было доступно? Должно быть, доступно, как, очевидно, и иное: когда это касается многих, сила памяти удесятеряется».
— Что же это такое, тетя Фрося? — спросил он, стараясь заглянуть ей в глаза, которые она надежно упрятала. —