Что такое?
— Не знаю, Степчик... — вымолвила она и вновь схоронила глаза, схоронила поспешно.
Так ли не знала Фрося, как хотела показать? Не знала или не хотела открыться? Надо понимать: открыться — значит признать, что положение его в этом городе безвыходно... Сдавило сердце, вздох стал коротким. Все казалось: вздохнешь поглубже — и порвешь сердце.
Он вспомнил, что минувшая ночь была у него тяжкой. Сердце точно окаменело. Знал: должен крикнуть и вернуть ему живую кровь, но не было сил крикнуть. Так и доспал остаток ночи с каменным сердцем...
— Пойдем в церкву! — осенило Фросю. — Видишь купола? — она простерла руки к окну, за которым во мгле непозднего утра нерезко очерчивались купола церкви. — Пойдем, Степчик, бог милостив!.. Пошагаем прямиком через подсолнухи!
Ему показалось, что Фросю осенило не зря. Ничего не зная о жизни Улютовых на чужой стороне, она точно проникла в ее смысл, точно увидела и молельный дом на спуске к Изеру, и удары самодельного колокола, и походы с доброй Дарьюшкой к заутрене и вечерне... Нет, не случайно вдруг пробудилась у тети Фроси мысль о церкви — в этом виделось прозрение...
Они пошли. Едва ли не тайком нырнули в подсолнечное поле и поплыли. Солнце уже разогрело подсолнухи. Они пахли знойной пылью. Как ни густы были подсолнухи, тут была своя тропа, хорошо протоптанная, — не иначе, этой дорогой ходила в церковь не только Фрося. Но тропа была безлюдна — все, кому надо пройти к церкви, уже прошли: видно, служба началась.
Он вдруг остановил ее посреди подсолнечного поля: казалось, только здесь и след было спросить ее об этом — лучшего места не было.
— Тетя Фрося, только скажи мне правду, скажи мне...
Ее глаза вдруг покраснели:
— Да ты что, Степчик, ты что?
Он протянул к ней руку — Фрося отпрянула, испугавшись, и рука повисла.
— Скажи мне, что он тут сделал, скажи мне...
Она заплакала:
— Ой, не пытай меня о нем, Степчик, не надо. — Она немощно подняла над головой кулаки. — Не пытай, не пытай... — Она побежала по тропке, не оглядываясь. — Не хочу я о нем, не надо...
Он подумал: не случайно она о нем еще не говорила.
Она умчалась, а он продолжал стоять посреди подсолнечного поля. Не шла из головы эта старуха, плечо которой раскроил лиловый рубец. И этот ее крик: «Вона, Лютый, — твоя работа!» Он едва удержал вздох. Царство небесное родителю — оставил по себе след огненный... не выщелочить этот след, не вырубить.
— Прибавь шагу, Степчик, прибавь!.. — крикнула Фрося, появившись в конце тропы.
Церковь точно вынырнула из мглы, белостенная, чисто выбеленная, — от стен тянуло ветерком, напоенным известью. На паперти сидел убогий человек с костылем и ел пирог — пирог был толстым, как принято здесь, с прихваченной огнем густо-коричневой краюшкой. Увидев тетю Фросю с гостем, он остановил кусок пирога у раскрытого рта и точно призвал в свидетели прихожан, что стояли нестройными толпами вокруг и неожиданно расступились, расступились молча, — они поднялись на паперть, протиснувшись в эту щель, образованную расступившейся толпой.
Сквозь широко распахнутые двери уже глянул черный провал церкви, когда, оглянувшись, Степан увидел, и чуть ли не у самых глаз, лицо в мешочках — да, лицо того самого человека в мешочках, что явился сегодня поутру на огород.
— Идем, идем, Степчик, — вымолвила Фрося и повлекла его в черный провал. — Идем...
— Лютый... — явственно расслышал он в ответ — не исключено, что это сказал человек с лицом в мешочках. — Лютый, — убежденно прозвучало вновь.
Он сделал вид, что не слышит, и пошел шибче. Ему привиделось, что холодная тьма церкви уже коснулась его — ее твердый и студеный панцирь он уже несет на себе.
— Лютый... — раздалось рядом едва слышно, и кто-то припал к его плечу.
— Лютый, — повторил женский голос в сердцах, и вновь он ощутил прикосновение к плечу, но то был уже толчок.
— Лютый, Лютый! — отозвалось вокруг.
Они устремились вон из церкви и лицом к лицу сшиблись с Падунихой — она уж принялась стаскивать с себя рубаху, да руки онемели.
— Вот гляди, Лютый! — выкрикнула она и с силой, какой прежде не было, сдернула рубаху, выпростав наружу руку и обнажив лиловый рубец: как сейчас было видно, этот рубец рассек плечо, дотянувшись до груди.
— Заголилась перед храмом божьим! — взмолилась Фрося. — Невиновный он, пойми, невиновный!.. — Она встала между Степаном и Падунихой, точно обороняя его.
— Лютый! — закричала Падуниха пуще прежнего. — Лютый, и оки разные! Я их вовек не забуду, оки эти: разные, разные!
Степан оглянулся — сейчас толпа была погуще, чем в тот момент, когда они вошли в церковь, — да не выметнулся ли народ вслед за гостем?
— Не стой, не стой, уходи! — возопила Фрося. — Не стой!..
И вновь подсолнечное поле: черные шляпки созревшего подсолнуха и синее небо — точно склок медного купороса. Прежде чем войти в дом, они останавливаются. Как будто бы тихо. Входят в дом — тетя Фрося закрывает ставни: так надежнее.
Он берет зеркало, то самое, что с увеличением, ставит перед собой. Смотри и разумей! Да не дал ли ты маху, явившись сюда? Надо было отрастить бороду, а потом уж приезжать! Однако что это? Звон и осыпавшееся стекло. Да не раскололось ли зеркало в его руках? Нет, зеркало цело. Секунды тишины — и шум голосов, точно проломивший сами стены дома.
— Ой, господи, расшибли окно на кухне!..
Но стекло осыпалось, и вновь их объяла тишина; рядом поднялась голубиная стая и пошла кружить невысоко над домами; когда она возникала над хибарой Фроси, было слышно мягкое шуршание крыльев.
— Нет, ты мне все-таки скажи, тетя Фрося, что он сделал...
Она молчит, только в блеске слез обильных краснеют глаза, неудержимо краснеют глаза.
— Пожалей меня, скажи, тетя Фрося...
Она взметает кулаки, в безгласном плаче трясет ими:
— Лютовал... похуже немца...
В какой раз за этот день он благословляет подсолнечное поле, подступившее к