Поймали Фрейвальда в берлинском трактире, где он упоенно музицировал у стойки.
— И ты, Фрейвальд, бежал! — корил его Майер.
— Господин гауптштурмфюрер — оправдывался Вилли, — я люблю комфорт, а у Козловского было так невыносимо тяжело, так плохо, что я решил пешком вернуться в Штутгоф.
— Как же ты попал в Берлин, дурья голова? Берлин же находится в противоположной от Пелица стороне.
— Эх, господин Майер, будь у меня компас, я не блуждал бы. Пришел бы прямо в Штутгоф. Но у меня его как назло, не было. Я чуточку заблудился. Маху дал. Попал в Берлин. Ну, а в столице сам бог велел мне приложиться к рюмочке. Как бы вы поступили на моем месте, господин гауптштурмфюрер?
Летом 1944 года в Штутгоф доставили двух странных англичан. Один был родом из Манчестера, другой — из Южной Африки. Так по крайней мере они сами утверждали. Никаких вещей они при себе не имели. У одного только обнаружили большущий мешок с консервами. Эсэсовцы консервы тотчас отняли и по-братски разделили между собой.
Странные англичане каждый раз рассказывали новую версию, о том, как они попали в лагерь. Вечно что-то накручивали и выдумывали. Фантазии их хватило бы с лихвой на детективный роман.
— Ой, неспроста попали они в лагерь, — сказал я своему капо, интересно только, как они отсюда вырвутся.
Майера англичане убедительно и изящно обвели вокруг пальца. Майер им поверил. Через три месяца их отрядили в «заграничную» команду в Гданьск, на судоверфь. Три недели спустя из Гданьска пришло донесение: англичане благополучно погрузились на пароход и отчалили в Швецию.
— Собачьи ублюдки, — бесился Майер. Он написал Хемницу на отдельном листе:
«Ничего не скажешь — чистая английская работа».
Да, из «загородных» или заграничных команд можно было совершить удачный побег, но из самого лагеря — очень редко.
Но русские пытались. Их рвали собаки, били эсэсовцы, вешал Зеленке, а они все же бежали…
ДЕЛА СОБАЧЬИ
В лагере на всякий случай держали отдельную собачью команду. Она состояла из двадцати четвероногих стражей и нескольких двуногих в эсэсовской форме. Двуногие были чистой германской породы, четвероногие преимущественно принадлежали к волчьей расе. Попадались, правда, и смешанных кровей. Например, самый выдающийся разбойник, огромный черный кудлатый пес, разорвавший больше двадцати узников, был совершенно неизвестного происхождения.
Начальник своры назывался Hundefuhrer — собачий фюрер. Был еще и Hundemeister — верховный собачий мастер. Его титул однако, не соответствовал содержанию: он не производил четвероногих, а только кормил их.
Двуногие собаки жили в отдельном каменном домике. Но и их четвероногие братья не были обижены. Для них отвели тоже роскошное помещение.
Кормили их всех отлично. Псы получали такое мясо, какое арестант и во сне не видел. Получали суп и на десерт специально приготовленные пирожки. Собачья жизнь текла мирно и безоблачно. Но, как говорится ничто не вечно под луной. Пришел конец и собачьему счастью и благополучию.
Объявились неслыханные наглецы, которые стали обкрадывать несчастных животных, стали тащить у них из-под носа мясо, пирожки…
Можно ли себе представить более гнусное свинство!
Таких проказ не знал еще достославный Штутгоф.
Власти переполошились. Они пустили в ход весь свой организационный гений, создали специальную команду для поимки презренных воров. Вскоре один из них был схвачен, когда выходил из псиного царства, набив карманы собачьими пирожками. Вором оказался молодой изворотливый парень, русский, москвич со средним образованием.
— Стой! — закричал часовой. — Где взял пирожки?
— Вон гам, во дворе, в собачьем корыте.
— Врешь. Как же ты ухитрился стащить у таких собак еду?
— Очень просто. Пошел и взял.
— А ну-ка, покажи как. Можешь?
— Почему бы нет? С удовольствием.
Паренек вошел в собачье царство. По двору бродили спущенные с цепи волкодавы. Увидев пришельца, они ощетинились, оскалили клыки, угрожающе зарычали. Гость стал с ними ласково разговаривать, даже подмигивать им. Псы остановились. Паренек вытащил из кармана пирожок и бросил собакам под ноги. Волкодавы накинулись на приманку, обнюхали и принялись есть. Тогда русский приблизился к корыту с собачьими пирожками. Одной рукой он кидал четвероногим приманку, а другой — опустошал собачье корыто и набивал карманы. Так он опорожнил три корыта. Ничего бедным песикам не оставил.
Верховный собаковод смотрел на него, вытаращив глаза. Такого он сроду не видывал. Наконец он обратился к русскому:
— Ну, а Кудлатого можешь обокрасть?
— Почему бы нет? С удовольствием…
Собаковод спустил самого оголтелого разбойника. Паренек заговорил с ним, подмигнул, кинул ему пирожок, другой и начисто опустошил кормушку. Кудлатый соблазнился подачками и проворонил всю свою порцию. Что значить жадность.
— Свиньи, а не псы, — сердито изрек собаковод, не зная, как поступить с вором. — Ну хорошо, погоди, погоди… А ты можешь загнать Кудлатого в будку?
— Почему бы нет? С удовольствием.
Русский схватил попавшуюся под руку палку и бац Кудлатому по горбу, да еще крикнул что-то на собачьем языке. Пес, как подобает, завизжал и убежал в будку.
— Скандал! — трагически воскликнул собаковод, ведя к Майеру невиданного вора.
— Почему ты собачьи пирожки воруешь? Что в них за вкус? — допытывался Майер у собачьего вора.
— Вы, наверное, не стали бы ими лакомиться, но я голоден и ем их с удовольствием.
На допросе у Майера паренек отвечал остроумно. Это было единственное воровство в Штутгофе, которое осталось безнаказанным. Майер распорядился выдать русскому большой каравай хлеба с тем, чтобы он больше никогда не позорил собачьего племени. Однако некоторое время спустя собаки опростоволосились еще более скандально.
Весной 1944 года в лагерь доставили двух гродненских граждан, отца и сына. Отцу было около шестидесяти, сыну — около двадцати пяти лет. Они принадлежали к секте методистов, исповедовали какую-то странную веру. Ни тот, ни другой не ели ни свинины, ни курятины. Одним словом, мяса не употребляли. Праздновали сектанты не воскресенье, а субботу и ни за что не снимали перед эсэсовцами шапки. Ну и попадало же им за непочтительность! Эсэсовцы, бывало, собьют у методиста с головы шапку, а он сейчас же опять надевает. Не хочешь снимать — ходил бы совсем без шапки, хотя бы пока эсэсовец не уберется. Не тут-то было. Перед эсэсовцами они обязательно надевали шапки.
Шапку, утверждали они, надо снимать только перед господом богом, а перед слугами дьявола, какими, по их мнению, были эсэсовцы, ни в коем случае нельзя обнажать голову. Избави бог от такого страшного греха!
Оба белоруса отличались исключительным упорством. Их головные уборы совсем истрепались от постоянного надевания, и все же они не шли ни на какие уступки — стояли перед эсэсовцами в шапках!
С такой же непримиримой горячностью отец с сыном отказывались от выполнения всяческих повинностей. Они соглашались только подметать то место, где проходит начальник блока. Все остальные работы служили по их мнению, кровопролитию и дьяволу. А они ни тому, ни другому служит не собирались. Война для них была еще омерзительнее дьявола.
Эсэсовцы не жалели сил на то, чтобы вышибить из них крамольную блажь. Но головы белорусов оказались особенно крепкими и не поддавались палочной агитации. Отец и сын не отрекались от своих убеждений. Сидят, бывало, надев шапки, в блоке и ни черта не делают. Эсэсовцам так и не удалось вбить им в головы любовь к труду.
Власти потеряли терпение и посадили отца и сына в бункер. Может, они облагоразумятся или сдохнут. Сидят упрямцы — не умирают. Блок или бункер какая разница? В карцере они получают хлеб и воду, но и в блоке ассортимент ничем не лучше. Супа методисты и там не ели: они подозревали, что в жиже есть кое-какие следы мяса. А мясной суп — грех великий. Сидят они себе в карцере, хлеб жуют, воду попивают — будто так и надо. И ничего с ними плохого не происходит. Даже не худеют. Как были одни кости, так и остались.
Торчат они в карцере неделю, торчат другую, торчат пятую, шестую… До каких пор они, черт возьми, будут там отсиживаться?
Власти снова потеряли терпение. Власти послали к ним для переговоров своего самого образованного и тонкого дипломата философа Клавана.
Клаван прежде всего приступил к обработке сына — может, он окажется более покладистым.
— Ну, — обратился Клаван к сыну. — Вы оба в бункере подохнете. Старику и сам бог велел, черт с ним. Но ты молод, тебе жить нужно. Образумься.
— Я хочу умереть, — неохотно буркнул методист-сын.
— Как так умереть? — удивился Клаван. — Глядишь, и девчонку какую-нибудь подцепишь… Женишься… Дождешься потомства. Разве жить плохо? Разве тебе не хотелось бы иметь жену?