Только тут он увидел на широкой скамейке голубой эмалированный чайник. Рядом стояло блюдце с горкой колотого рафинада, а около него уже дымились две большие, тоже эмалированные кружки.
Котельников медленно протянул подрагивающую руку, и с того мига, как приподнял кружку, все для него сосредоточилось на одном — как бы только ее не уронить... Раскаленная посудина клонилась так, словно исходивший густым парком, цвета червонного золота отвар был слишком тяжел, и Котельников не подносил его ко рту, а наклонялся над ним, краем кружки обжигал нижнюю губу, потом крутым кипятком ошпаривал обе сразу, горячо было, кажется, даже кончикам волос на усах, нутро обдало жаром, запылали и лоб, и щеки, но, странное дело, он все тянулся к этому терпкому, с еле заметной горчинкой питью — отхлебывал, отдувался, прикладывался губами опять...
Подумал — как оно!.. Когда-то очень давно один лесничий, старый человек, так же вот обжигался после баньки крутым, на зверобое настоянным чайком, и вот она, через много лет, не умерла эта привычка, живет!..
Кружка уже опустела, на дне покачивались только несколько совсем крошечных, распаренных цветочных головок. Котельников поставил ее на скамейку, и она, отобравшая у него столько сил, все занимала его внимание, — снова закрывая глаза, он вдруг увидел ее, эту стоявшую на ладной скамейке большую кружку с рыжими цветками на дне, и увидел бревенчатые стены вокруг, и всю набитую ржаным теплом баньку, и прохладные вокруг нее, чистые и безмолвные, укутанные вековой тишиной глухие леса...
Чаепитие уморило его, он опять не ощущал самого себя, лежа на соломе, и лишь раскованное, словно освобожденное от земной оболочки сознание бесшумно реяло над ним на своих мягко помаргивающих крыльях...
Я не возразил тебе, Петр, подумал Котельников, только оба мы тогда, сидевшие за аэрофлотовским столиком в ресторане, судили неправедно — а не грех нам? Помнишь, я еще спросил тебя, и ты потом после войны был на Севере или нет, и ты ответил, что тут тебе повезло, у нас не сидел, я тогда не знал, зачем это мне, понял только сейчас. Ну и что, что он несчастную пятерку эту зажал; ему сейчас, как ребенку, машину хочется, — знаешь ли, ему, пожалуй, до сих пор не хватает многого, чего тогда был лишен, что ж они, врачи, разве не люди, разве нет у них тоже комплексов — думаешь, почему он все навязывает мне девчонку? Да потому, что и тут сам когда-то был обделен... Но почему мы теперь должны ему ставить в строку мелочь или какой житейский заскок, а не то проявление величия — разве его не было, а, Петр? Ты сам тогда сказал о победе, что заплачено за нее дорогой ценой, все так, и кто-то лег в землю, а другой душу свою замутил, оставил на войне лучшее, а как иначе — это, мол, у Котельникова невроз, а разве не было его в сорок шестом у того мордатого и рыжего парня, который в очереди за хлебом прищемил костылями пальцы моему брату?
Потом ушел Петр, остался один сидеть, задумавшись, за аэрофлотовским столиком, а Котельников сказал уже своей жене, Вике: ты прости! Разве я такая уж сволочь, разве не понимаю, что ты тогда пережила, и что сделала для меня, и чего тебе стоит твое сегодняшнее спокойствие, а как же — ты только такою и ходи, такая красивая и такая гордая, а я тут как-нибудь перебьюсь, и все у нас будет хорошо... Сугревушка, сказал он ей, моя теплая! Конечно же, ты тут ни при чем, я палец, руку готов на отсеченье, — это просто бывают у человека такие моменты, когда не поможет ему ни родная жена и ни местком, не помогут ни толковые врачи и ни лучшие друзья — он должен спасти себя только сам, и вся надежда его на собственную душу, чего в ней больше — добра? Зла?.. А обо мне ты не беспокойся, я тут на зеленое гляжу, на лучший цвет на земле, поднаберусь кислорода, и, если что чуток и разладилось, снова скоро закрутится, как всегда, потому что запас прочности у нас будь здоров, и это, что мучает меня, все рассеется, ты знаешь, надо мне будет, пожалуй, с Растихиным потолковать, с профессором, он мудрый мужичок, знает про Савватия и Зосиму, и у него есть американская счетная машинка, купили за золото, жаль только, что я к нему работать не пойду, — это что ж, станем мы с ним сидеть на кафедре, станем над великими проблемами размышлять, а на Авдеевке все так и будет идти по тому самому знаменитому российскому способу? Да и потом, куда мне, дед любил говорить, Котельниковы испокон веков по металлу, уйти грех, а вот только надо мне точно насчет опорного кольца, выдержат проушины «грушу» или не выдержат, это надо знать, что стараешься не зря, позарез надо, или и тут тебе тоже остается пока только одно: достойно делать свое дело, а там — как выйдет?.. Растихин меня бережет, об этом он сейчас ни за что не станет, ну что ж, мы с ним пока о другом, мы пока обо мне с ним потолкуем, мы все разложим по полочкам. А потом эта импортная машина выдаст решение, хотя я и так все знаю наперед: просто такое случается, когда однажды тебя вдруг клюнет тот самый петух, и ты вдруг разом поймешь настоящую цену всему живому, и сердце тебе, как пуля, навылет, пробьет любовью, и оно станет сочиться и сочиться, и захочется, чтобы все мы лучше были и чище, — потом-то ты привыкнешь к этому своему состоянью, но сперва, когда уловишь, как тоненькой струйкой сочится сердце, такую чувствуешь боль... Ничего, сказал он ей. Что-то потом пройдет совсем, а к чему-то другому я скоро совсем привыкну, станет, как так и надо, и, может быть, потом оглянусь и спрошу: и как же это я жил, пока оно не было пробито любовью?
Филиппович теребил его за плечо:
— Ты как?.. С банькой, что и с едой. Нельзя перебарщивать. Надо, чтобы уходил, и хотел вернуться... хватит тебе! Или последний разок?
Они сходили еще, отлежались, потом не торопясь оделись, погасили за собой свет, вышли молча, стали во дворе постоять...
Бескрайняя лежала посреди голубых снегов тишина. Небо совсем очистилось, посветлело, ярче и крупней сделались звезды...
Оттуда, из бесконечной глубины, тонко повеяло вдруг тающим на холоде теплым березовым духом... Котельников еще потянул и краем глаз увидел под носом полукруг своих натопорщенных, еще хранивших травный запах усов.
Филиппович, тоже задравший голову, повел подбородком, и Котельников снова посмотрел вверх, на звездное сеево Млечного Пути.
— Слышишь, Андреич? Отчего его — Батыева дорога?
— Наверно, оттуда они шли...
— От Китая?
Они опять помолчали, все задирая голову, и Филиппович словно почувствовал, что Котельникову надо сейчас побыть одному.
И раз и другой тихонько хрупнуло, и снова сомкнулась тишина. В теплом, распаренным телом нагретом через рубаху полушубке, в лохматой заячьей шапке, в громадных, разношенных валенках Котельников все стоял и стоял, вглядываясь вверх, и его, такого маленького под большим и высоким небом, такого одинокого, сладко томило приближение чего-то, похожего на разгадку непостижимого... Казалось, вот-вот он должен был ответить себе наконец: кто он? Вот-вот, казалось, должен понять: зачем?
И раз и другой он уловил, что звезды еле заметно помигивали, все одинаково пульсировали, пульс этот словно был всеобщим и совпадал с тугими толчками, которые он ощущал и в себе самом. И он, чутко прислушиваясь, будто влился наконец в этот древний, дававший жизнь всему, что вокруг, единый ритм, который вращал звезды и гнал в человеке кровь, который хранил вечный порядок в небесах и давал краткий миг благостного умиротворения человеческой душе — под ними...
9
В полдень он услышал нарастающий в снегах за деревней танковый рев и вышел за калитку. В конце широкой и чистой улицы выпрыгнул на санный след легковой «газик», за ним, покачнувшись, выбрался тяжелый «уралец», и только потом, наконец, через обочину плавно перевалил тягач.
Зачем это, подумал он, Уздеев собрал столько техники?
Однако из «газика», когда тот остановился у двора, вылез Прохорцев. Выставив туго обтянутый водолазным свитером большой свой живот, словно собирался прижать им Котельникова к забору, насмешливо говорил на ходу: «Не ждал, а?.. Что, брат смежничек, не заскучал тут?»
Показавшийся вслед за ним Финкель помогал выйти из «газика» каким-то незнакомым людям в одинаковых пальто с шалевым воротником и в шапках пирожком.
«У нас гости из главка, — тяжело давил руку Прохорцев. — Решили им Сибирь показать да заодно мяском в тайге разжиться. Стал у твоего Уздеева тягач, а он: если поедешь в Ельцовку, привезешь шефа, — дам. У заводчан авария, они там все сидят на срочном ремонте, твои монтажнички».
Вышли трое из кабины «уральца», стали выпрыгивать из тягача спереди и сзади. Прорабы да бригадиры сантехников, народ все дебелый, как на подбор, и краснолицый. Котельников с невольно шевельнувшейся обидой подумал: могли бы хоть водителя своего прислать, ведь был же, кроме прочего, такой разговор: без своего водителя тягач из гаража — никому... Но он подавил в себе эту мелкую обиду, поднял руку, со всеми остальными здороваясь, опять улыбнулся Прохорцеву, стал помогать Филипповичу раскрывать ворота...