— Прилетайте, ребята! — заорал он, опять поднимая руки с ружьем. — Прилетай-ай-те!
Когда они были далеко, когда уже, наверное, огляделись и пересчитали друг дружку, он дважды выстрелил вверх, и тяжелое ружье раз за разом рванулось у него в руке.
Из опустевшей, сразу притихшей после выстрелов осенней высоты медленно пронеслось к земле легонькое белое перо. Разгоряченный Котельников успел подставить руку, поймал и долго, отрешенно смотрел на него, словно хотел понять что-то в самом себе.
Снег повалил вечером, густо лепил сутки, и, когда наконец прояснилось, деревенька лежала притихшая, вся в горбатых сугробах. Белым были засыпаны постройки, поленницы, собачьи будки, стожки, и в сумерках, когда они с хозяином пошли за вениками для бани, Котельников замер посреди двора и долго так стоял, глядя на высокие, столбами, витые дымы над мирными избами, на теплые огоньки в редких окнах.
Хозяина он увидел, когда тот нырнул под жердину в прясле на дальнем конце огорода, заспешил за ним следом.
Между огородами и окраиною тайги тянулись белые, в ровных стожках поляны, и тут Котельников снова оглянулся, чтобы увидать разом и всю небольшую деревеньку, сокровенно тихую в этот синий вечерний час, и подступавшие к ней глухие леса, тоже теперь засыпанные бескрайними, сказочными снегами...
Хозяин стоял около стожка, глядел на глубокий развал, который тянулся за ними следом:
— За один снег так убродно. Ровно лоси прошли.
Котельников ему улыбнулся:
— Ты говорил, за вениками?
— А за вениками и есть.
Голой ладонью стал огребать бок стожка, и Котельников, еще ничего не сообразивши, тоже снял варежку и принялся осыпать снег.
— Из тебя, Андреич, добрый крестьянин вышел бы.
Он остановился, вглядываясь в широкое, с косыми скулами лицо хозяина:
— Это, интересно, почему?
— А ты никогда без дела рядом не стоишь. Помогать сразу хватаешься.
Краем он вспомнил стройку, вспомнил этого волкодава, бригадира высотников Шишкарева, который новичков так испытывает: велит всем шабашить, а когда уже сидят, курят себе, прикажет кому из своих монтажников что-нибудь перенести либо передвинуть. И если ты при этом плечо подставить не бросился — вся любовь. Пусть даже мама родила тебя на отметке сто, разговор у Шишкарева короткий: этого не возьму — не свой.
Котельникову легкая и как будто очень далекая грусть тронула душу:
— Это у меня от монтажников, Филиппович.
Сказал между прочим, но тот поднял голову, и в задумчивых глазах у него мелькнуло любопытство:
— Говоришь, от монтажников?
И то, что уже готово было остаться позади, вдруг вернулось к Котельникову, на миг сжало сердце, а когда отпустило, то с тугим толчком он ощутил обвалом нарастающий шум большой стройки — лязг, скрежет, грохот, стук, сип, жужжанье, пофыркиванье, шипенье... С верхних конструкций сыпанули брызги огня, на бетонном полу заискривший кабель дернулся под ногами, чиркнул по куртке на плече электродный огарок, — у каждого специально для огарков мешочек на поясе, бригадиры проверяют, чтоб был, — нет, швырнули опять, узнать, интересно, — кто?!
Видение пронеслось, как проносится мимо по асфальту обдавшая разорванным воздухом машина, и Котельников стоял, будто прислушиваясь к затихающему вдали шелестенью...
Филиппович глубоко вогнал в хрусткое сено костыль, обеими руками стал приподнимать верх стожка.
— Доставай потихоньку!
Сперва Котельников различил только перевязанный шпагатом пучок прутьев и только потом, когда осторожно приподнял его, увидел весь веник — разлатый, совершенно расплющенный, но, несмотря на это, тугой и толстый.
Крепко запахло увядшими березовыми листьями, свежим сеном, и Котельников приподнял веник, невольно подался к нему лицом, стараясь уловить еще какой-то, словно бы скрытый в глубине знакомый запах:
— Хороший у тебя пресс!
Филиппович, присмотревшись, снова приставил костыль к боку стожка:
— Пресс — это одна статья...
Опять стала клониться заснеженная верхушка, и Котельников заранее протянул руку:
— А другая?
Подпирая край костыля еще и плечом, тот повел подбородком на второй веник:
— А пусть-ка он тебе в баньке сам...
Баня у Филипповича была в чести — об этом Котельников подумал еще накануне, когда вместе с хозяином ходил поглянуть на жар. Ладно срубленная, просторная, примыкала она к большой летней кухне, очень чистой и даже как будто уютной — от цветных, наполовину раздернутых занавесок на окнах, от аккуратно постеленных на крашеном полу домотканых половиков.
Теперь Филиппович освободил и пододвинул поближе широкую и длинную лавку, свел вместе верхние да нижние концы занавесок, и Котельников стал не торопясь раздеваться, а он еще сходил в сенцы, принес большой ворох золотистой, спелой соломы, растряс его, разбросал между лавкою и той стенкой, где густые малиновые полосы очерчивали дверцу на топке бани. Опустившись на одно колено, долго разравнивал подстилку, приминал ее ладонью, щупая, мягко ли, потом вышел в сенцы и принес соломы еще.
Во всех этих приготовлениях, смысл которых не сразу доходил до него, словно была своя тайна, и разгадки ее Котельников ожидал и терпеливо, и отчего-то празднично.
Он уже разделся, ждал хозяина, и тот нагишом сходил к подоконнику, принес Котельникову толсто вязанную шапочку, а сам, огладив светлые волосы, надел темно-синий колпак из фетра.
— Вот это, Андреич, что осталось от города. Шляпа, и то не вся...
В голосе у него не было сожаления, и Котельников только улыбнулся — тоже, пожалуй, чуть-чуть насмешливо.
Историю Филипповича узнал он еще в первый вечер, когда привезший его Уздеев уже укатил, а они все сидели и сидели за столом втроем — он, Котельников, да хозяин с женой.
Котельников невольно поглядывал на косой, в синеватых крапинках рубец, который рассекал край белесой брови и прятался под прической на виске у Филипповича, и тот дружески спросил:
— Что, Андреич, на прописку на мою смотришь?
Жена его, Таисия Михайловна, полная, с румяными щеками и певучим голосом, стала рассказывать, что жили они тоже в Сталегорске и Филиппович работал на шахте, передовик был и получал хорошо, уже машину собирались купить, но тут случилась авария, сломало его под землей, и год или два потом он все ходил по врачам, надоело, мочи нет, и толку никакого, — тут он и вспомнил, что и дед, и отец его были всю жизнь лесничими... На те деньги, что отложили на машину, купили они в деревне хороший пятистенок, да и пошел Анатолий Филиппович егерем. С тех пор одиннадцатый год, как живут не тужат, детей вырастили, остался только один, последний, в городском интернате, в этом году десятый заканчивает... А Филиппович ничего, отошел, на здоровье сейчас грех жаловаться, и сам себя вылечил, и кого другого, если возьмется, поставит на ноги, потому что характер у него такой — лесной, упрямый...
При последних этих словах Филиппович все чаще кивал, широкоскулое лицо его стало очень серьезное, даже как будто значительное, но потом вдруг зажглось молодою улыбкой, и, посмотрев на Котельникова так долго, будто хотел убедиться, что тот запомнит все правильно, сказал мягко:
— Она меня спасла!
Таисия Михайловна вскинулась так, словно впервые это слышала:
— При чем тут, Анатоль Филиппыч? Ты сам!
И он, чему-то тихому, одному ему, пожалуй, известному, улыбнулся, поглядел теперь долго на нее, обнял за плечи и седеющие волосы на виске тронул косым своим подбородком:
— Сугревушка моя теплая!
Сколько ни присматривался потом Котельников, все у них было добром да ладом, он вскоре стал замечать, что ему нравится быть с ними — около них словно отдыхал душой, словно набирался и спокойствия, и веры...
— С медком, Андреич? Париться будем. Или с квасом?
Он чуток подумал, ничего при этом не вспомнил и только пожал плечом:
— Может, с квасом?
— Ну, полезай, погрейся.
Банька хорошо выстоялась, в ней держалось ровное и сухое тепло, которое здесь, на верхнем полке, плотно охватило Котельникова, нагрело сперва кожу и разом проникло сквозь нее — плечами и спиной он вдруг ощутил этот сладко кольнувший миг... Замер, к самому себе прислушиваясь, а внутри у него еще что-то отогрелось, отомкнулось, ослабло, и благостное это тепло шевельнулось уже гораздо глубже, стало копиться там, ступило дальше.
Сперва он обеими руками вцепился было в толстый край горячей лиственницы под собою, но теперь плечи у него уже одно за другим опустились, расслабилась спина, разжались пальцы — весь он словно оплывал и подтаивал...
— Как ты там?
Он только протянул нараспев:
— Филип-пови-и-ич!..
Веники уже распластались в двух широких тазах на выскобленной добела скамейке, над ними послушно вис тонкий парок... Из потемневшего, чуть подкрашенного зеленью кипятка Филиппович вытащил один, положил на полок рядом с Котельниковым, и тот не удержался, взял. Веник ярко отсвечивал щедрым весенним цветом, каждый его острый листок был упруг и словно еще продолжал жить на разбухшей от тугого сока земли светло-коричневой веточке; всякая из них, казалось, только что была сломлена и мокрая лишь оттого, что не просохла после шального дождя.