Бог мой, уже шесть часов. Барометр по-прежнему показывает 751, а дождь перестал.
— Эй! Извозчик! Подожди! Я сейчас спущусь.
Да-а. Зайду-ка я еще раз в церковь и все осмотрю. Потому что они хотят завтра, с самого утра, открыть храм для любопытствующих. В последний раз перед освящением взгляну на моего Христа. Да. На моего Христа, а не дьявола. Ведь сам Христос сказал некогда разбойнику, висевшему рядом с ним: «Ныне же будешь со Мною в раю…» Отчего мне это вдруг вспомнилось? Оттого, наверно, что слова эти должны свидетельствовать о божественных возможностях человека… Может быть, изобразив в образе Христа негодяя, я свидетельствовал о том же, сам того не ведая… Ну а допустим, что вместо этого кучера я изобразил бы кого-нибудь другого, ну, скажем, господина Гернета… Что было бы тогда?
— Aber Herr Professor, sie haben ja Ihr Mittagessen gar nicht zu sich genoinmen?!
— Keine Zeit heute[61].
Это был весьма степенный обер-кельнер «Золотого орла». Он говорит со мной по-немецки. Хотя и он знает, кто я. Мальчики на побегушках во многих отношениях куда понятливее метрдотелей.
У подъезда краснолицый извозчик, обросший серой щетиной, огромной ручищей со скрюченными пальцами отдал мне честь. Я говорю ему:
— Будь любезен, опусти верх пролетки. Дождь перестал. Я хочу, чтобы меня обдувал ветер.
Мы едем вдоль променада, мимо вокзала и затем вокруг Вышгорода. Старая гнедая лошадь не спеша трусит впереди пролетки, и никакого ветра, который обдувал бы мне затылок и лицо, нет и в помине. Небо по-прежнему свинцовое, и бюргеры, пришедшие субботним вечером прогуляться под молодыми каштанами, держат свои полосатые зонтики раскрытыми, чтоб с деревьев не капало за шиворот.
На углу Фалькской дороги я велю извозчику свернуть направо, на Балтийское шоссе. За декорацией из нескольких плитняковых зданий по обе стороны выбитого булыжника тянутся только что возведенные деревянные дома, большей частью двухэтажные, некоторые даже еще в лесах, в них построены преимущественно комната и кухня с перегородкой не доверху, сдаваемые внаем. В этих окраинных жилищах обитают мой соплеменники, люди, которые за последние пятнадцать лет перебрались из деревни в город и как-то прижились. За четыре или пять рублей в месяц эти норы служат пристанищем пригородному люду, серый поток которого все время прибывает из деревень, с намерением в дальнейшем собственным горбом заработать себе или лавку, или мастерскую. Дальше идут более крупные участки, дома стоят реже, и они ниже. Иные строения за массивными плитняковыми воротами, затененные старыми ивами и яблонями, в самом деле солидные дома под черепичной крышей, поросшей мхом. Это дачи, принадлежащие дворянам или немецким купцам, выстроенные в начале этого столетия или даже в конце прошлого.
Между огородами «Лёвенру» я велю свернуть налево, на немощеную улицу, которую они называют Алиманской, затем, спустя еще некоторое время, у летней усадьбы Луизенталя мы еще раз сворачиваем налево. Слякоть и лужи Алиманской улицы остались позади, мы опять оказываемся на булыжнике и, покачиваясь, трясясь и подпрыгивая, тащимся в гору. Я не люблю, когда мучают лошадей. И все же подгоняю:
— Извозчик! Побыстрей!
Пролетка на колесах с кожаными ободами немыслимо грохочет и дребезжит на ухабах булыжной мостовой. У извозчика на спине его черного кафтана колышутся стебельки сена. Кожаный картуз подскакивает на седоватых волосах. Забрызганные слякотью фонари по обеим сторонам облучка с такой силой звенят в обручах кронштейнов, что мне становится страшно за стекла. И по обеим сторонам идущих в гору улиц, на редкость для Таллина прямых, быстро движутся вприпрыжку новые доходные дома окраины… Зеленые, коричневые, желтые дома под черными толевыми крышами, узкие двери и маленькие окошки с белыми наличниками в июльский субботний вечер большей частью распахнуты… Жильцы и хозяева… Да, первые мне чем-то приятнее. Может быть, оттого, что всю жизнь я чувствовал себя больше жильцом, чем хозяином, почему-то… Но кто из них жилец, а кто хозяин, чаще всего зависит лишь от того, насколько ему повезло или в какой момент жизни мы возьмем его под увеличительное стекло… а завтра все они — и жильцы и хозяева, плательщики и получатели, крупные и мелкие (по правде-то говоря, довольно мелкие и поэтому мне, слава богу, близкие) — завтра все они, весь мой народ придет туда…
Наверху, в конце стройной улицы Луизенталь, на горе над мокрыми деревьями в свинцовом небе высится белая плитняковая церковь Каарли.
С тарахтеньем, с грохотом мы въезжаем в гору. Для того я и велел свернуть вниз и сделать круг. Чтобы отсюда, как по парадной лестнице, подняться в гору и в перспективе окинуть взглядом здание, в которое я поместил моего Христа… Должен сказать: на мой вкус оно все еще немного слишком белое. Хотя скоро уже минет пятнадцать лет с тех пор, как они начали его строить, и хмурая таллинская погода (здесь ведь она такая же хмурая, как в Петербурге) сделала свое дело: храм стал заметно более серым. Но он у них все еще не готов. Очень уж некрасивы эти куцые башни под железной крышей, похожие на форму для пирожного. Конечно, если когда-нибудь, как задумано, на них поставят стройные шпили, и когда на фасаде будет четко выделяться розас[62], напоминающий солнце, тогда, вероятно, можно будет считать, что замысел Хиппиуса удался. В той мере, в какой подобная новомодная церковь вообще отвечает самой сущности храма. В той мере, в какой вообще нужна новая церковь… Ну да, могучие острые шпили! Как две огромные свечи над городом — с фитилями в виде крестов, но без огней, без того, что дает свет!.. А мой Христос разводит в стороны руки и призывает: «Придите ко Мне все!..»
— Так, так — теперь поезжай по променаду и вокруг этой зеленой площадки. Прямо к главному входу.
А мой Христос (я уже не думаю о том, что он написан с разбойника, ибо в моральном отношении это не имеет ни малейшего значения), разве и ему надлежит быть без огня? Дающего свет… Нет. Нет. Знайте же, господа Гернеты и иже с ними: я вложил в него огонь. Вложил. Пусть одни считают этот огонь слабым, а другие — ложным.
— Тпрру.
— Ах, сорок копеек? На, вот тебе рубль.
— Премного благодарен… Так что завтра они будут освящать эту новую картину. Э-э… А не знаете ли, сударь, нешто это правду говорят, будто на ней нарисовано лицо одного эстонского крестьянина?
— Кто это говорит?
— В народе говорят.
— Ах уже говорят… Ну и что с того?
— Ну, ежели это правда… — Он смотрит на меня сверху, с облучка. Его синие глаза в тени козырька, но я чувствую, что они светятся, хотя его рот совсем неподвижен. — Ежели это правда, тогда… тогда и я завтра приду поглядеть на него.
Он уезжает, а мне вдруг приходит на память лицо Тоомаса Куузика… И стебельки сена на плечах, как у кого-то… Но у кого — не могу вспомнить. Я подхожу к главному входу, и его двери нестерпимо остро ранят мое сознание. Прекрасные двери светлого дуба. Хорошая резьба, простая, но изящная. Такая резьба стоит несколько сотен рублей. Двери тоже подарены приходу доктором Кареллом. Кхм… Я не подумал, что главная дверь может быть заперта. Я понял это, только уже почти прикоснувшись к ручке, чтоб нажать ее… Мне нужно обойти кругом… пройти через ризницу… Карелловские двери настоящего дуба не пускают меня к кёлеровскому лже-Христу. Глупости! — Скорее уж наоборот! Да… Скорее можно сказать: какая же эта карелловская дверь, если она куплена Кареллом на деньги за молчание, на деньги за нашептывание, на деньги за убаюкивание и поднесенная им в дар; не такая дверь нужна, чтобы ходить к кёлеровскому национальному Христу… И это глупость… Вообще, к чему подобные диссонансы в моем crescendo[63], ясном и победоносном настроении?! Я оглядываюсь: даже таллинские извозчики и те понимают, что я хотел сказать!
Благодаря выбеленным стенам в церкви, несмотря на пасмурную погоду, довольно светло. Даже как-то уныло от того, что она такая светлая. Но, конечно, в просторном белом интерьере особенно хорошо выделяется мой Христос. Леса сняты. Все штукатурные и живописные приспособления вынесены. Убраны все следы работы. Алтарь поставлен на место, и аналой покрыт красным. Все приготовлено для завтрашнего торжественного дня. Я иду по синей дорожке к главным дверям, отхожу как можно дальше от алтаря. И поворачиваюсь.
Сейчас бы должен зазвучать орган, высокие торжественные звуки труб и, как огромный водопад, низвергнуться с высоты… Баховский прелюд!
И Элла должна стоять со мной рядом (хочу, чтобы она была здесь! Я думаю об этом так напряженно, что чувствую, как у меня начинает болеть переносица). Я даже протягиваю правую руку, чтобы обнять Эллу за талию. (Будь она здесь на самом деле, я бы никогда этого не сделал.) Я разглядываю свою картину и воспринимаю ее уже как бы издали, спокойно, не думая о деталях: лицо, может быть, чересчур скуластое, может быть, излишне смуглое… Картина, каких много… Все как-то жестко… Но ведь четыреста квадратных футов… Синева фона могла бы быть глубже… А все-таки получилась довольно своеобразная вещь…