– Н…не для всех. Персам, например, просто не по средствам будет уж догнать… И…история показывает нам, что и прежде упущенное время не наверстывалось… И тут работает уж п…просто экономический закон… неизбежный. П…под защиту более сильного н…нужда поставит. Бухара…
– Движение, конечно, есть.
– Достаточность этого движения кем определяется? доброй волей убежденного, что оно достаточно?
– Типичное, в сущности, время, – раздумчиво заговорил опять Корнев. – С одной стороны, будто и правы его мать и мой почтеннейший родитель. Кто мы? Мальчишки… А с другой, ведь это все вопросы, поднятые людьми такого ума, перед которыми и мой батюшка и его мать… А ведь апломб какой! Ну, мой-то хоть мычит только, а возьми его мать? Послушаешь – вдохновенье, убежденность… а в сущности, одно сплошное недомыслие или, еще хуже, фарисейство… Прямо понимает и морочит… себя, конечно. А Неручев уж просто наглец: врет без зазрения совести прямо в глаза: знает, что врет, и глазом не моргнет.
– Кто это Неручев?
– Один сосед Карташева.
Корнев сосредоточенно принялся опять за свои ногти.
– Ерунда, – сказал он пренебрежительно.
– К…корабль без якоря. Р…работа без устоев… Кучка возится, строит, а… а пришла волна м…мрака, и… и все к черту, к…колесо белки. Нет фундамента о…образования д…достаточного, чтоб противостоять н…напору этой волны… И… и покамест так будет, из бездны м…мрака вылезет еще с…столько охотников…
Берендя шел, как палка, подгибал коленки, смотрел своими лучистыми глазами твердо и непреклонно перед собой, спокойно, равномерно все гладил свою бородку, и только похолодевшие пальцы его рук нервно дрожали да сильнее разлилась мертвенная желтизна от глаз по щекам.
Некоторое время оба шли молча.
– Восьмой класс… – проговорил Корнев.
С лица Беренди слетело все вдохновенье. Это был опять прежний испуганный, растерявшийся Берендя.
– Врешь?! – замирая, спросил он.
– Да вот…
Корнев лениво остановился и мотнул на подходившего Карташева. Карташев начал было нехотя, но злоба дня захватила, и приятели горячо и возбужденно заговорили на жгучую тему.
Они незаметно вошли в отворенную калитку карташевского дома и через двор прошли прямо на террасу.
– Может, все это еще только слух, – сказал Корнев, отгоняя неприятные мысли.
В сумерках мелодично раздавалась игра Наташи. Корнев сделал жест, и все трое на цыпочках пошли по террасе, чтоб не услышала Наташа. Они тихо уселись на ступеньках и молча слушали. Наташа импровизировала, по обыкновению. Ее импровизацию особенно любил Корнев и называл ее в шутку Шубертом. Мягкие, нежные, тоскующие звуки лились непрерывно, незаметно охватывали и уносили.
Вечер, сменивший жаркий день, пока точно не решался еще вступить в свои права. Было пыльно и душно. Но в небе уже лила свой обманчивый прозрачный свет задумчивая луна. В неподвижном воздухе застыли утомленные в безмолвном ожидании ночной свежести деревья. Только наметились бледные тени; скоро сгустятся они и темными полосами рельефнее отсветят яркость луны. В воздухе, в саду было пусто, и только нежная музыка наполняла эту пустоту какой-то непередаваемой прелестью. Звуки, как волны, мягко и сильно уносили в мир грез, и дума вольная купалась в просторе летнего вечера.
Наташа кончила и, рассеянно пригнувшись к роялю, задумчиво засмотрелась в окно. Аплодисменты слушателей с террасы вывели ее из задумчивости. Она встала, вышла на террасу, весело поздоровалась и заявила:
– А мамы и Зины нет дома.
– Это, конечно, очень грустно, – пренебрежительно ответил Корнев, – но так и быть, могут подольше на этот раз не являться.
– Ну, пожалуйста, – махнула рукой Наташа и, присев на ступеньки, заглядывая в небо и в сад, сказала: – Скоро потянет прохладой.
– А пока положительно дышать нечем, – ответил Корнев, присаживаясь около нее.
Сели Берендя и Карташев. Карташев крикнул:
– Таня!
В лунном освещении в окне показалась Таня.
– Мы чаю хотим.
Таня ушла, а они все четверо продолжали все тот же разговор, тихий, неспешный. Наташа отстаивала мать и все старалась придумать что-нибудь такое, чтобы и мать оправдать и признать правильным постановку брата и его товарищей.
– Оставьте, – пренебрежительно говорил Корнев, – все это одно бесплодное толчение воды выходит: и невинность соблюсти, и капитал приобрести. Это ведет только к отупению. Ставьте прямо вопрос: где правда?
– Правда, конечно, у вас.
– Ну, так в чем же дело?
– Сразу нельзя.
– Почему нельзя?
– Ничего сразу не делается.
– Значит, сложить руки и ждать? – спросил Карташев.
– Жди! – ответила Наташа.
– Ну, так я лучше себе голову об стену разобью.
– Какой же толк из этого?
– А какой толк сидеть сложа руки? У меня две жизни? Я не могу и не хочу ждать.
– Все равно не разобьешь же себе голову: будешь ждать.
– Ну, так еще хуже будет: другие разобьют.
– Никто не разобьет, – махнула рукой Наташа. – Так и проживешь.
– Я, собственно, не понимаю, что вы хотите сказать? – вмешался Корнев.
– Хочу сказать, что жизнь идет, как идет, и ничего переменить нельзя.
– Но, однако же, мы видим, что меняют.
– Меняют, да не у нас.
– Что ж, мы из другого теста сделаны?
– А вот и из другого.
– Ну, оставьте, – досадливо проговорил Корнев. – Пусть какая-нибудь отупелая скотина или там из разных подлых расчетов доказывают, что там хотят, но не давайте себя, по крайней мере, вводить в обман.
– Не знаю… – начала Наташа, но оборвалась и замолчала.
Берендя слушал, смотрел на разговаривавших и теперь, когда все замолчали, поматывал головой, собираясь что-то сказать.
– Ну, да довольно об этом, – предупредил, не заметив его намерения, Корнев, – дураков не убавишь в России, а на умных тоску наведешь. Манечка, сюда! – хлопнул он рукой по террасе подходившей Мане.
Маня посмотрела, подумала, села возле Корнева и сказала:
– А мама не позволяет называть меня Манечкой.
– Пустяки, – авторитетно произнес Корнев. – Манечка вы – и все тут.
– Ну, хорошо, спросим у мамы.
– Совершенно лишнее. Надо стараться приучаться своими мозгами вертеть: мама завтра умрет, – что ж вы станете делать тогда?
– Какие вы глупости говорите.
– Умница, Маня, – поддержала Наташа.
– Яблоко от яблони…
– Ну, отлично, – перебила Наташа.
– Вовсе не отлично.
– Если вам говорят отлично, так, значит, отлично, – настойчиво сказала Маня.
Разговор незаметно перешел в область метафизики, и Берендя стал развивать свою оригинальную теорию бесконечности. Он говорил, что в мире существуют три бесконечности, три кита, на которых держится мир: время, пространство и материя. Из бесконечности времени и пространства он довольно туманно выводил бесконечность материи. Скромный Берендя предпослал своей теории предупреждение, что, в сущности, эта теория не его и начало ее относится к временам египетских мудрецов. Все слушали, у всех мелькали свои мысли. У Наташи мелькала веселая мысль, что Берендя со своей теорией и сконфуженным видом, со своими раскрытыми желтоватыми, напряженно в нее уставленными глазами сам египетский мудрец. Ей было смешно, она смотрела в глаза Беренди весело и ласково и, давно ничего не слушая, постоянно кивала ему головой, давая тем понять, что ей ясно все, что он говорит.
Корнев рассеянно грыз ногти, не слушал Беренди, о чем-то думал и, только встречаясь глазами с Маней, делал ей вдруг строгое лицо. Маня, как молодой котенок, наклоняла в такие мгновения головку и всматривалась загадочно в глаза Корнева.
– Да-а, – протянул вдруг ни с того ни с сего Корнев.
И, когда Берендя уставился на него в ожидании возражения и все повернулись к нему, он смутился и скороговоркой проговорил:
– Конечно, конечно.
– Что «конечно»? – спросила Наташа, давясь от разбиравшего ее смеха.
И все, смотря на Корнева, и сам смущенный Корнев начали смеяться. Разговор о метафизике оборвался, потому что Корнев после смеха, махнув рукой, решил:
– Брось ты к черту всю эту бесконечность; не все ли там равно: конечно, бесконечно, – факты налицо: я существую, и вторично я не буду существовать. Тем хуже, черт возьми, если все, кроме меня, бесконечно.
– А вот и мама звонит! – воскликнула Маня и побежала навстречу матери.
Когда раздался звонок, всем стало жаль нарушенной уютности. Наташа встала. На ее лице было ясно написано это сожаление и в то же время сознание незаконности такого чувства.
XIX
Волновалось общество, волновалась печать, шли горячие дебаты за и против классического образования. Родители и ученики с страстным вниманием следили за ходом этой борьбы. Реформа семидесятых годов положила конец этой борьбе. Образование в классических гимназиях было признано недостаточным: вводился восьмой класс и аттестат зрелости. Увеличение программы шло исключительно за счет классических языков: удваивалось число уроков латинского, вводился другой древний язык – греческий, равнозначащий по важности с первым.