и эти люди хотят поквитаться. Они придут, как стемнеет. Отец показал им вашу комнату и обещал сделать так, чтобы сюда никто не глядел, когда они явятся. Ему хорошо заплатили.
И мальчик посмотрел на ожерелье с серебряными фалангами, висящее на груди Мараму.
— Но ты был добр, — продолжил он, — и я буду добр. Вот, я принёс накидки, это матери и сестры. Хорошие, и у них нет других, но возьми. Я выведу быка, будто бы пасти, и вы выходите.
— Я не забуду твою доброту, — сказал гадальщик и, поднявшись, взял из рук мальчика свёрток.
— Я подожду снаружи и стукну, когда можно выйти, — прошептал тот и ушёл за дверь, перед тем оглядевшись.
Мараму подхватил пакари.
— Брось, — сказал он, глядя, как Нуру скатывает циновку.
— Ни за что! — возразила она. — И подушки возьму. Вот, примотаю к телу, а сверху накидку!
Отчего-то ей было не страшно, а всё ещё смешно.
Мараму вздохнул, качая головой, и сам взял циновку. Мальчик стукнул в дверь.
Они прошли у стены, пригибаясь, и подождали снаружи, пока мальчик выведет быка. Двор был пуст, мир был сер, и холодный дождь быстро промочил накидку. Смеяться расхотелось. Пакари чихал, и даже бык не был рад пускаться в дорогу.
Гадальщик отдал мальчику ожерелье — пять серебряных фаланг, не считая меди! Нуру взялась подсчитывать, сколько теперь стоит её жизнь, и сбилась.
Мараму подсадил её, сам забрался на бычью спину, кое-как примостил поклажу, и они поехали прочь из Куты, вперёд, в неприветливый вечер.
Глава 11. Жертва
Я сидел в Доме Песка и Золота, жалея, что дышу. Я хотел уснуть, но сон не шёл.
Всё немногое, что имел, я отдал за право находиться здесь. Отчего же круглый зал, просторный и светлый, казался темнее ущелья?
Под ногами моими лежал песок, бледный, просеянный сотни раз. Высились стены из белого камня, подогнанного так старательно, что в щели не прошло бы и лезвие ножа. Золотые ноги тонких колонн поддерживали купол, и свет лился оттуда, тоже просеянный и бледно-золотой. Если бы мог, я выбрал бы тьму.
По левую руку сидели двое, напоминая о том, как я заблуждался. Не приглядываясь, я мог представить, что это Дахабу и Яспи, брат мой и сестра моя. Лишь теперь я понял, как сильно по ним тоскую. Кто и зачем вытесал из камня их подобия, украсил золотом и камнями, прикрыл наготу одеждами, которых мы никогда не носили?
Однажды я ушёл. Я не думал, что некому будет встретить меня, когда я вернусь. Я оставил Наккиву, забыв, что долгая жизнь городов однажды подходит к концу, и потерял время, отпущенное ей. Не осталось ни братьев, ни сестёр, ни мира, который я знал. Сердце моё опустело. Я был одинок.
Послышались шаги. Ко мне пришли: человек, высокий и тёмный, в алых одеждах, и с ним другие. Он повелевал, они слушали.
— Лейте кровь! — приказал он и встал, скрестив руки, сухой и прямой, точно вырезанный из тёмного дерева. Пальцы его были длинны и ровны, и только они жили, а лицо оставалось недвижным — ни радости, ни печали, ни следа прошедших годов. Он весь был — прямые линии и углы. Волосы и борода его были так жестки и густы, что не шевелился и самый малый волосок.
У ног моих поставили кадку, полную свежей крови, маслянистой и тёмной, и, наполнив черпак, плеснули на грудь.
— Моё имя — Бахари, — представился тёмный гость, глядя мне в глаза. — Услышь нас, о Старший Брат, и дай знак, что слышишь. Укажи нам путь в свой город, а мы расскажем, что было, пока ты спал! Пробудись, и мы вернём тебе твоё!
Я молчал, и он воскликнул:
— Лейте ещё, пусть он напьётся досыта!
Черпаки погрузились в кадку. Зал был светел, но я не мог различить лиц работников, — только блеск меди, только мерные движения рук. Безликие серые тени качались, качались. Они уйдут. Уходит всё, исчезнут и они.
Я чувствовал кровь, ещё тёплую, густую, на руках, на спине. Она текла неторопливо, будто липкие пальцы скользили по коже. Я хотел их стряхнуть, но не стал.
— Укажи нам путь в свой город! — повторил человек. — Отведи нас к источнику вечной жизни, и получишь всё, чего желаешь!
Я видел его, красного и чёрного, сквозь багровую пелену крови, что текла по моему лицу. Она пахла удушливо сладко, а на вкус была солона.
Гнев и страх овладели мною.
Паи-Ардхи, наш синий город, сокрыт; мы вернёмся туда в конце времён, а до того можем только ждать. Мы говорили о нём — о, мы могли вспоминать бесконечно! — и младшие братья слушали и расспрашивали, но прежде никто из них не осмелился бы просить, чтобы его отвели туда. Вот отчего я разгневался.
Мы говорили о городе, но об источнике — никогда, никому. Мы обещали вернуться не раньше, чем истечёт наше служение. Мы знали это твёрдо. Мы умели держать обещания.
Но теперь младшие дети знают, знают, потому что один из нас не сдержал слова. Выдал тайну, свою и чужую, предал свой народ, забыл волю отца. Хорошо ещё, что не указал путь, — но проговорился об источнике, и теперь младшие дети его ищут.
Я знал отступника: им был я сам.
Я, проживший много жизней, видевший, как уходят горы и реки, я, весь свой век только одному и учившийся: отпускать, — однажды я нашёл то, что пожелал сохранить. Мне больно вспоминать и теперь. Злые чары всему виной… нет, нет, неужто мне не хватает смелости даже перед собой? Виновен лишь я один.
Я утешался лишь тем, что путь к источнику так и остался тайной — я не успел показать дорогу и никого не отвёл в синий город.
Я ушёл, чтобы время исправило всё, а потом никак не решался возвратиться на берега, где был так счастлив. В своём тяжёлом и долгом сне я думал порой, что же случилось, когда я ушёл, хотел и не хотел знать о том.
Теперь знаю: я посеял зерно, и оно проросло. Лишь одни уши слышали об источнике, одни уста клялись о том молчать, но теперь знают и другие. Я ушёл, и все эти годы они искали.
Я ушёл; я думал о многом, но об этом подумать забыл, и пришёл запоздалый страх: открылось ли это братьям и сёстрам? Никто не искал меня, никто не явился — может, не потому, что меня не хотели тревожить, а потому, что