— А вот не надо вам сомневаться, — мягко сказал уродец, закуривая. Она очень нужна и очень своевременна. — Он поискал что-то в кармане. — Что же касается до двусмысленности положения, то, как я полагаю, вы уже довели всё до логического и желательного конца. Долго задерживать мы вас тут теперь не будем... — Он улыбнулся. — Хорошо сказал Шиллер: «Я сделал своё дело, теперь черёд за вами, кардинал». Кардинал-то я, конечно, — усмехнулся он совсем уж добродушно. — Как вы думаете, полковник?
— Ну, — сказал Гарднер, — сделали мы всё-таки много. За месяц Германия приобрела единственный в мире институт с таким штатом сотрудников, что этим шавкам и думать нечего о том, чтобы начать лаять на нас за поверженную науку.
— Слышите? — сказал уродец. — Тут и я согласен с нашим коллегой. Он ведь действительно хорошо поработал. Да, результаты несомненны, — он откинулся на спинку кресла. — Теперь хозяева науки о расе — мы. Теперь наш взгляд — это взгляд всей передовой науки. Вот наше величайшее достижение. Ради этого стоило нам и вас потревожить, доктор Курцер. Стоило, стоило. Что же касается вашего двусмысленного положения — ну, чем же оно уж так двусмысленно? Ведь вы всё-таки спаситель. Что бы было с семейством Мезонье, если бы не вы? Не правда ли, господин Гарднер?
— Правда, — сказал Гарднер. — С этим уж не поспоришь.
Курцер как будто мельком, но так поглядел на Гарднера, что у того сразу дрогнула челюсть.
— Мой коллега, — сказал Курцер, крепко растирая папиросу о стол, конечно, неправ. Ему, работающему на столь малоинтеллектуальном участке, извинительно ещё радоваться нашей победе, но он скоро увидит, как мало эта победа чистого интеллекта убавит у него чёрной, повседневной работы в его собственном ведомстве, и — пусть уже он извинит меня за резкость! — не об этом ему стоило бы сейчас думать.
— А о чём же? — спросил карлик, с удовольствием поглядывая на обоих. Может быть, вы разъясните и это, доктор? Беседа-то у нас товарищеская, доверительная.
Курцер глубоко сел в кресло.
— А вот хотя бы об улучшении своего аппарата. За этими академическими диспутами об обезьянах он совершенно забросил свои текущие дела. Вот хотя бы ближайший пример: мы здесь всё время говорим, что нам предстоит огромная и очень интенсивная работа по освоению страны, начиная с её первой и обязательной стадии, то есть самой жестокой дезинфекции её сорокапятимиллионного населения. Двадцать два миллиона из них, то есть почти половина, находятся в ведении полковника Гарднера. И вот как ни странно, но оказывается, что полковник Гарднер не учёл специфики своей работы. Прежде всего от него требуется введение хорошо развитой системы заключения и уничтожения, соответствующей тем специальным целям, которые мы ставим. Если этого нет, то ничего нет, это же нам понятно. Но в том-то и беда, что понятно нам, а не полковнику Гарднеру. Что же он делает? Прежде всего оставляет нетронутым старый концентрационный лагерь, доставшийся нам по наследству от павшего правительства, но набивает его уже до отказа. Что ни делай, для ста тысяч человек он мал. Больше трети туда не всунешь, даже при изобретательности Гарднера. Люди начинают вымирать в таких темпах, что полковник чешет затылок. Но только чешет, а не думает. Нет, моего коллегу не легко заставить думать. Он наскоро разбивает второй лагерь, численностью на восемьдесят тысяч человек. Я видел, что это такое. Колючая проволока в два ряда, какие-то купальни вместо бараков, два дачных коттеджа вместо управления. В общем, луна-парк, а не лагерь, — всё построено из спичечных коробок. Но через неделю, конечно, и этот лагерь мал. Берлином даётся распоряжение позаботиться о разгрузке. Где же это делается? А вот где. Здесь же, в лагере, за оградой, а то и ещё того лучше, — во дворе гестапо. Средства? Пуля, петля, топор, то есть излюбленный ассортимент полковника. Минуточку, минуточку, Гарднер, не перебивайте меня! Я уж, с вашего разрешения, закончу свою мысль. Мой высокий коллега спросит: что из этого получается? Во-первых, конечно, огласка. Всё время около зоны оцепления появляются какие-то женщины. Так вот изволь возись ещё и с ними. Но полковника Гарднера смутишь не скоро. Он приказывает: забирать и уничтожать. Хорошо. И забрали и уничтожили. А детей куда же? И детей уничтожать? Но, знаете, есть пределы даже для человеческого терпения. Волна недовольства нарастает. Начинают появляться листовки, трактующие все эти события в самом нежелательном для нас смысле. За границу просачиваются сведения — и даже довольно точные — о лагере смерти. Начинают трещать бульварные газеты. Какого-то ребёнка ловят, вывозят за границу — и вот результат: в иностранной печати опять появляются сведения о лагерях уничтожения — и теперь уже в самых солидных и правительственных изданиях. Вот, не угодно ли полюбоваться? — Он встал, неслышными, рысьими шагами подошёл к столу, вынул из него большой пергаментный конверт, открыл и положил на стол кипу вырезок. — Пожалуйста! «Таймс» — большой подвал. «Геральд ньюс» — два столбца в статье «Комбинат смерти», «Нью-Йорк геральд» — тут ещё скромно, сорок строк, на третьей странице «Правды» очень хорошо ориентированная статья. И главное-то — теперь эти сведения настолько уже конкретны, что даже и фамилия Гарднера появляется полностью, с тем пышным набором эпитетов, которые ему сопутствуют повсюду. Приятно ему это? Думаю, нет. Но нам это ещё менее приятно. И вот, наконец, в одной из крупнейших английских газет появляется и моя фотография. Оказывается, я коллега господина Гарднера. Он разбойничает, а я стою и благословляю его. Не так ли, Гарднер? Видите, вы молчите!
— Одну минуту, — сухо ответил Гарднер, — я сейчас отвечу вам.
Он подошёл к столу и повернул выключатель. И сейчас же на столе затеплился большой, с человеческую голову, жёлтый шар. Он горел каким-то необычным, ровным, жёлтым, тусклым светом, и поэтому сразу же всё, что было вокруг него — стопка бумаг, зелёное сукно стола, чернильная бронза и розовый фарфор — померкло, стало неподвижным, мертвенно жёлтым и странным.
— Ну-с? — спросил Гарднер. — Что вы теперь скажете? Эта лампа вам ничего не осветила?
— Но ведь это... — ответил карлик ошалело, — это похоже...
Это ни на что не было похоже, и поэтому фразу он не окончил.
Шар не был пустым. Со всех сторон он был разрисован тончайшим, точечным узором — голубым, зелёным, красным. И чего только не было на нём! И корабли с надутыми парусами, и чёрные якоря, и кресты, и цепи, и змеи, и какие-то надписи, и голые красавицы.
— Интересно? — спросил радостно Гарднер.
— Да что же это такое, наконец? — спросил карлик, поворачиваясь к Курцеру.
Курцер, усмехаясь, пожал одним плечом.
— Демонстрируется моя коллекция татуировок, — сказал он спокойно и иронически посмотрел на Гарднера. — Только я не знаю: почему полковнику полюбился именно этот абажур! Он сделан из второсортных дубликатов и ничего особенного не представляет. У меня есть и куда лучшие экземпляры.
Карлик с испугом поглядел на Курцера, встал, подошёл к абажуру и тихонько потрогал его пальчиками.
— То есть это человеческая кожа, — сказал он осторожно. — Вы коллекционируете?.. Странная, право, коллекция! Если бы она попала за рубеж, была бы большая неприятность.
— Ну, — сказал Курцер, — если бы и полковник Гарднер попал за рубеж, то тоже была бы неприятность! Но разрешите, я продемонстрирую вам свои альбомы полностью? Полковник Гарднер, тогда уж будьте любезны, докончите вашу демонстрацию. Вон там, в нижнем отделении моего стола — он не заперт, — лежат альбомы. Дайте-ка их сюда!
Альбом, который подал Гарднер, был огромным, тяжёлым, переплетённым в крокодиловую кожу. Большими латинскими литерами на переплёте было вытиснено: «Татуировка как реликтная форма первобытных тотемов. Альбом I. Неисторические народы Европы».
— Эту коллекцию я собираю ровно десять лет, — сказал Курцер. — Здесь больше двух тысяч образцов, представляющих татуировочное искусство двадцати народов и шестидесяти трёх профессий. История каждого образца подробно прослежена в моей монографии.
— Действительно, любопытно, — сказал карлик, потянул к себе один альбом и быстро перебросил несколько тяжёлых серых листов картона с серебряным обрезом. Четырёхугольные и круглые, смотря по характеру рисунка, образцы были глубоко врезаны в эти листы и сверху покрыты ещё светлым, призрачным лаком. Внизу стоял номер и этикетка, очень короткая — только год, место и профессия того, с чьей груди, спины или руки был содран экспонат.
Карлик небрежно листал альбом.
«Иоганн Ранке, немец, рабочий завода Цейса, 1940 год». Портрет красавицы. Старательная, тонкая работа, чувствуется рука профессионала.
Следующая страница.
«Тереза Лафортюн, Париж, проститутка, осуждена за укрывательство». Две обнимающиеся обезьяны. Тщательная работа иглами в несколько цветов.