Басманов вспомнил свой ночной разговор с Иваном в Невеле, вспомнил его вопрос о Полоцке — возьмут или не возьмут? — вопрос не праздный, не хитровато-самонадеянный, а тревожный, мучительный, вытолкнутый из него ожесточившимся сомнением, и понял, что не в Москве, не в Великих Луках, не в Невеле, а именно здесь, сейчас пришли в его душу самые острые сомнения, самые весомые да и нет, и именно здесь, сейчас он окончательно уверится или усомнится в успехе своего дела и в самом себе. Уверившись, он возьмет Полоцк, чего бы это ему ни стоило, усомнившись, — вернется в Москву, бросив войско, как уже не раз делал, потому что везде и во всем мерой ему были только его собственная душа, его собственный ум, его умение, его вера, его твердость, его настойчивость и воля. Все другое и все другие были не в счет, и горе было бы тем, кто взял бы Полоцк вопреки его сомнению, победи оно в нем, но еще большее горе будет всем, если они не возьмут Полоцк вопреки его уверенности. В этом Басманов не сомневался, но и не страшился этого, ибо твердо верил, что Полоцк будет взят. План, задуманный им и принятый царем, удался во всем, но, удайся он даже наполовину, Басманов все равно не усомнился бы в успехе, потому что, как и Иван, он больше всего верил самому себе, своим предчувствиям, своей прозорливости и своей удаче, которая неизменно сопутствовала ему в его делах и задумах.
— Будет он наш!.. — неожиданно для самого себя выговорил вслух Басманов и смущенно покосился по сторонам.
Из воевод только один Серебряный взглянул на него, остальные — будто и не слышали… Зато Серебряный своим взглядом выказал ему презрение за всех. Басманова это только подхлестнуло… Он приблизился к Ивану, намеренно громко сказал:
— Не выстоять им супротив нашей силы! Довойна для чести токмо поупрямится, а как острог разобьем — сам послов пришлет.
Иван покосился на него — не то удивленно, не то непонимающе, но промолчал. Басманов заговорил еще уверенней:
— Стены острога не новы!.. Довойна про сие ведает! Семь десятков лет не подновлялись…
— За семь десятков дуб под дождем да под солнцем упорней камня стал, — бросил Серебряный. — Да шесть рядов продолья. Нашим, московским, способом срублена стена — ведомо тебе сие, воевода?
— И что с того? — сдержанно спросил Басманов, глянув не на Серебряного, а на Ивана. Но Иван не показал ему своих глаз, отвернулся, только ухо насторожил — ждал, что ответит Серебряный.
— А то, что наших стен и Тохтамыш в бытность свою не взял, — с досадой ответил Серебряный.
— Уж не тщишься ли ты сказать, воевода, — с каким-то тяжелым спокойствием вымолвил Иван, — что мы зря пришли под Полоцк?
— Не зря, государь! — Серебряный напряг голос, чтобы скрыть досаду. — Но и шапкой Полоцка не сбить! Довойна — эвон! — Серебряный кивнул на знамя, вьющееся над полоцким детинцем. — Уверен, что отсидится за стенами, а Басманов тебе его уже головой выдает! С такой спесью не крепость брать, а баб мять.
— Усомниться — уже наполы не верить! — бросил Басманов.
— Погодь, Басманов! — пресек его Иван. — Воеводы, поди, також думают, что нам Полоцка споро не забрать? Ты, Шуйский, на совете лише посапывал!.. А ну-ка ответь!
— Я Дерпт за неделю взял, государь! — ответил Шуйский.
— А тут бы?..
— А тут не я голова.
— Ладно, — искривил губы Иван, будто хватил чего-то горького. — А ты, Серебряный?
— Не на прохладу 94 пришли сюда — ведомо!.. — с заранее подготовленной невозмутимостью проговорил Серебряный. — Толико — я уж и на совете рек, и снова говорю — наскоком Полоцка не взять.
— А как?
— Искусным облежанием… Измором.
— Измором толико лисиц берут, — вставил Басманов.
— Не лезь, Басманов! — вновь пресек его Иван. — Тебя уж я слышал!.. Скажи-ка ты. Мороз… На чем стоишь?
— На чем же я стою, государь?! — смущенно и растерянно, и даже виновато — потому что, видать, твердо ни на чем не стоял — сказал Морозов. — Поторопней бы надобно управиться!.. Весна уж на носу… Распутье, слякоть и вся лихая!..
— Вот то-то, воеводы, — совсем беззлобно, мягко и как будто даже облегченно сказал Иван. — Нам до распутья тут толчись негодно! Навалится весна — увязнем мы в ней и самих себя не вытянем, не то что Полоцк добудем! Я сам все ваши мысли передумал, — признался он, и нелегкая улыбка скользнула по его лицу. — Крепкий орех — сам вижу и разумею!.. Да расколоть нам его надобно непременно — и без мешканья! Не разобьем ядрами, я вас заставлю головами пробивать острог! В том моя воля, воеводы!
«Вот оно — его!.. Утвердилось!» — подумал Басманов, но удовлетворенности не ощутил: решительность Ивана была слишком явной и твердой, и ему, Басманову, не суждено было уже ни поддержать ее, ни добавить к ней ничего своего, на что он тайно и гордо надеялся, — ему оставалось теперь лишь одно уйти в тень и, как всем, неукоснительно исполнять все, что потребует Иванова воля.
— Вельми лепо, государь! — просиял враз оживший Левкий. — Чую прежний твой дух! Аз бо уж засмутился, зря, како нудишь ты днесь себя. Взомнил, что всколебалась в те твоя твердь и ты проникся сомненьем. Да слава богу — в прежней ты силе и тверди!
— Что же, поп, мне должны быть неведомы сомненья? — с лукавым двусмыслием спросил Иван и за все утро впервые открыто взглянул на воевод, не пряча от них своего лукавства и любопытства: для них спросил и для них хотел получить ответ. Какой — ему, видимо, было все равно. Уняв в себе все сомнения, он теперь, как излечившийся от хвори, мог позволить и пренебрежение, и насмешку над своей хворью, но, спрашивая, он все-таки знал заранее, что ответит ему Левкий, и был доволен, что воеводы услышат это.
— Ты — пастырь, государь! возвысив голос, ответил Левкий. — Коли ты предашься сомнениям, паству твою вовсе ужас обуяет! Без твоей твердости — все нестойки, без твоей зрячести — все слепцы, без твоей силы — все бессильны! Будь тверд, государь, да не возбранит дьявол помысла твоего! Вели отслужить молебен и с богом принимайся за дело свое святое!
7
Молебен служили перед Большим полком — при развернутом великокняжеском знамени. На знамени нерукотворный Спас, а наверху древка — крест, что был у Дмитрия на Куликовом поле. С этим знаменем и крестом, освященным великой Дмитриевой победой, Иван ходил на Казань, этот крест был с ним в Ливонии, теперь он пришел с ним сюда, к Полоцку…
На молебне Иван стоял вместе с князем Владимиром. За ними — большие воеводы: Басманов, Шуйский, Серебряный, Морозов… За большими воеводами — дворовые… Пришли на молебен и Федька Басманов с Васькой Грязным. Грязной стал позади воевод, а Федька обошел их и стал чуть впереди — за спиной у Ивана. Сзади, за воеводами, там, где выбрал себе место Васька Грязной, стояло десять простых ратников. Так велось издавна: перед битвой, на молебне вместе с царем и воеводами всегда стояли и простые ратники.
Перед самым концом молебна прискакал из Полоцка Оболенский. Спешившись шагах в двадцати от того места, где служился молебен, Оболенский приблизился на несколько шагов и остановился, держа в руках перерванную пополам опасную грамоту 95 которую он возил в Полоцк.
Иван скосился на него, чуть задержал взгляд на перерванной грамоте и спокойно докрестился под усердный Левкиев аминь.
Окончив молебен, Левкий благословил царя и князя Владимира, благословил всех воевод, благословил ратников.
Иван отошел от походного алтаря, стал под колышущееся на ветру знамя, поднял глаза вверх — на крест, страстно, как заклинание, произнес:
— Вновь идем мы поискать удачи под твоим осенением!
Васька Грязной подвел Ивану коня. Иван сел в седло, знаменосец поднял над ним знамя… Иван медленно поехал к стоявшей неподалеку рати. Воеводы двинулись вслед за ним — пешком… Даже князь Владимир не посмел сесть в седло, и его коня вели за ним в поводу.
Иван подъехал к передним рядам, остановился. Тысячи лиц опрокинулись на него… Морозный воздух густо дымился от тысячного дыхания, и сквозь его густую, колышущуюся дымчатость сизыми комками изморози проглядывали еще тысячи и тысячи лиц, шлемов, копий, бердышей — неподвижных, замерших, словно вмерзших в этот изморозный воздух.
Иван привстал на стременах, выбросил в сторону правую руку и широко повел ею, словно хотел обнять или привлечь к себе все это громадное людское скопище. Рука его описала широкую дугу — он даже повернулся в седле вслед за рукой, чтобы увеличить размах, — и замерла у левого плеча, прикоснувшись к стальному наплечнику. Тысячное дыхание враз затаилось… Воздух очистился от дымчатости, и сквозь его прозрачность четко и ясно, как на обновившейся иконе, вдруг проступили новые, совсем непохожие на те, что были минуту назад, суровые, иконообразные лица. И как перед громадной иконой, широко и торжественно перекрестился Иван перед этими лицами и громко, но не крича, выдерживая каждый звук, чтоб быть услышанным повсюду, произнес: