Пропускаю длинное песнопение о ни с чем не сравнимых радостях, которые дает клепальщику его работа, если она совершается на верфях «Ансальдо». За сим последовало долгое молчание. Грузовичок с трудом поднимался к перевалу. Красавчик указал на мотор.
«Разве это машина!» — пожаловался он.
Опять долгая пауза, а потом он сказал с бесконечной печалью в голосе:
«Неужели я до конца жизни так вот и буду мелочами заниматься?»
Мы медленно поднимались по дороге, пейзаж кругом был чудесный: недавно выкошенные луга, трава свежая, как газон в английском парке, сосновые рощицы и бурливый, прыгающий по камням горный ручей.
«Да разве можно жить в таком краю? — воскликнул он. — Одна трава да камни!»
«Генуя не так уж далеко», — сказал я в шутку.
«Жена моя никогда не согласится жить в Генуе».
Он называет Пьеретту своей женой.
«Почему не согласится?» — спросил я.
«Ее место — здесь», — сказал он.
«Не понимаю», — отозвался я.
А он, улыбаясь, посмотрел на меня. Опять вернулась к нему его веселая улыбка.
«Ну конечно… Где же вам понять. Но уж так оно есть… и так должно быть… Надо, чтобы каждый трудящийся боролся на своем месте, в своей стране».
Вот и опять я натолкнулся на их фанатизм. Но теперь этот фанатизм питает мои надежды. Пьеретта должна остаться? Тем лучше.
«А вы? — спросил я. — Ведь ваш боевой пост на верфях „Ансальдо“».
«Я вернусь туда», — сказал Красавчик.
Опять молчание.
«Только не сейчас», — добавил он.
Больше я ничего не мог от него добиться. Но я чувствую, что мы приблизились к пределам земли обетованной.
Послезавтра опять отправлюсь на рыбалку.
Передай привет твоему угрюмому скату.
Целую тебя.
Филипп.
ПИСЬМО XIII
Натали Эмполи — Филиппу Летурно
Капри, август 195… г.
Какая нелепость — твоя идиллия с Красавчиком! Ступай лучше к Пьеретте и докажи ей на деле, что ты ее любишь так страстно, как ты мне расписывал. Мы, женщины, лишь в редких случаях можем устоять перед такого рода очевидностью.
Бернарда снюхалась с шайкой неофашистов. Страдая от моей жестокости, она в поисках утешения в компании этих молодчиков предается мечтам о будущем черном терроре.
Англичанка не дает мне ни минуты покоя. Утром я нахожу цветы у порога моей спальни, а вечером цветы украшают мою ванную.
Опять видела ската. На сей раз мы меньше испугались друг друга. Расстояние между нами было метров пять. Мы долго смотрели друг на друга, потом он медленно повернулся и тихо скользнул в черное жерло пещеры. Каждый день подплываю туда в надежде увидеть его. Вот друг, достойный меня.
Привет.
Натали.
ПИСЬМО XIV
Филипп Летурно Натали Эмполи
Клюзо, август 195… г.
Зачем мне лишать себя общества Красавчика? Это единственное, что связывает меня с Пьереттой. Скоро мы будем с ним неразлучны.
Ведь это от него я знаю, что она легла спать очень поздно, потому что задержалась на собрании ячейки, посвященном, само собой разумеется, организации борьбы против «моего» плана. От него же я знаю, что ее сын заболел свинкой, что Пьеретта ездила в деревню, где ребенок живет у ее дяди, а возил ее туда местный учитель, владелец автомобиля. Знаю, что любовник подарил ей платье из пестрой набойки, так как считает, что не годится такой молодой женщине всегда ходить в черном, и в этом платье Пьеретта «вся солнечная» (так выразился Красавчик); впрочем, я это и без него знаю, ибо, забравшись в свой розовый куст, видел ее в этом платье почти одновременно с ним в тот день, когда она в первый раз надела обновку и пошла на фабрику.
Приятельские отношения с Красавчиком установились у меня самым естественным образом с моей поездки в Гранж-о-Ван, где я, конечно, не поймал ни одной рыбки и даже не пробовал удить, я просто побрел по берегу речки, которая струится спокойно среди лугов, а потом, вырываясь из ущелья, становится бурным потоком; прогуливаясь, я все ломал себе голову, как бы мне отправить итальянца на его родину. Отчего ему «нельзя» — если я верно понял — вернуться туда? Через день я снова поехал с удочкой. Наконец он сжалился надо мной и решил поучить меня ловить рыбу.
В два часа дня он кончает все свои дела на сыроваренном заводе. Пьеретта уходит с фабрики в пять часов вечера. Чаще всего Красавчик не знает, как ему до тех пор скоротать время. Все работают, об «агитации в массах» думать не приходится, а «кабинетная политика» ему не по душе. (Мне, впрочем, кажется, что он не такой уж большой активист, каким его изображают.)
И вот мы почти каждый день бродим по берегам Желины. Хорошо еще, если мне удается поймать захудалого фореленка. А Красавчик ловит и ловит, пока ему не надоест. И к форелям у него, оказывается, тоже есть свой «подход».
Он твердо убежден, что я не способен что бы то ни было делать без посторонней помощи: нацепить на крючок наживку, выбраться из ямы, в которую оступился, распутать леску или разобраться в политическом вопросе. Словом, он взял меня под свое покровительство. Если б я собрался покорить женщину, он и тут, думаю, решил бы, что я не обойдусь без его помощи. А насчет моих возможностей заработать себе на жизнь, по его мнению (как я понял из его довольно прозрачных намеков), я от природы к этому столь же мало способен, как, скажем, починить мотор. И ручаюсь, что в случае, если АПТО обанкротится, он готов взять меня к себе в нахлебники. Наконец-то представится повод проникнуть в дом Пьеретты Амабль. У нее не хватит сердца отказать в куске хлеба приятелю своего дружка. Так пусть же скорее грянет колоссальнейший из крахов!
Если бы он не был любовником Пьеретты Амабль, если бы не говорил про нее «моя жена», я бы, пожалуй, испытывал к нему истинное дружеское чувство. Зачем, впрочем, я пишу «если»: я испытываю к нему то чувство, которое до сих пор было мне столь же неведомо, как и любовь, чувство, которое добропорядочные писатели именовали словом «дружба» (не дай бог, если это письмо попадет на глаза твоему отцу Валерио Эмполи… он процитирует нам десяток страниц из Монтеня). Но все это отнюдь не мешает мне по сто раз на день желать, чтобы мой соперник провалился в тартарары, и, будь это в моей власти, я бы с восторгом послал его на плаху. Предпочтительно, конечно, чтобы произошло это без моего участия, просто в силу стечения обстоятельств, и, вероятно, я первый же оплакивал бы его.
Помнишь, когда мама повезла нас с тобой детьми путешествовать, мы убежали из спального вагона и прошлись по вагонам и залам ожидания третьего класса. Словно зачарованные, смотрели мы, как люди дремлют на лавочке, склонившись головой на плечо незнакомого соседа, а то и просто храпят на полу. Они казались нам куда более «всамделишными», чем мамины знакомые. Как-то вечером на вокзале в Тулоне (мы возвращались тогда из Канн в Париж) мы с тобой глазели, как пассажиры третьего класса пьют воду у маленького фонтанчика на платформе; какой-то рабочий протянул тебе солдатскую кружку, ты залпом выпила ее до дна и бросила на меня тот победоносный взгляд, который я замечал у девчонок, считающих, что ими свершен первый в их жизни подвиг. Разве только наутро после ночи, впервые проведенной в объятиях любовника, у тебя был такой торжествующий вид. Мы рождены пассажирами первого класса, но в противоположность правилам, существующим на океанских пароходах, нам с тобой заказан вход в третий класс. А Красавчик чувствует себя на месте повсюду, даже в первом классе.
Дедушка мой также везде на месте, его нетрудно вообразить путешествующим в третьем классе. Он еще не оторвался окончательно от поколения тех Летурно, которые своим трудом завоевали себе право ездить во втором классе, а потом уж и в третьем. А я? Я благодарен Красавчику за то, что он со мной водится.
С тех пор как рабочие делегаты спорят с хозяевами как с ровней, с тех пор как коммунисты убедили рабочий класс (класс восходящие, как они говорят), что завтра он придет к власти, с тех пор как рабочие уже пришли к власти в огромной стране и каждый предпринимаемый этой страной шаг повергает в трепет кабинеты всего мира, наше с тобой дело проиграно. Раз механик мне ровня, на каком основании и с какой стати будет он чинить мою машину, если это ему не улыбается? Мы можем рассчитывать только на милость.
Рембо сказал: «Еще ребенком я восхищался неуступчивым каторжником, за которым навеки захлопнулись двери тюрьмы». Но рабочий ныне не каторжник, а наследный принц. Нам мало только восхищаться им — мы дрожим перед ним и воздаем ему почести.
За всеми моими занятиями, а их много: торчать в розарии, ходить на рыбалку с моим соперником, предаваться мечтам наяву, которые доводят меня до изнеможения и тем доказывают, как я хочу Пьеретту Амабль, — у меня совершенно не остается времени для работы. Зато при наших случайных встречах Таллагран выказывает мне куда больше почтения, чем раньше, ибо безделье входит в круг законных прав отпрысков финансовой аристократии. (Сам-то Таллагран путешествует во втором классе.) Нобле, который куда более реалистичен, оплакивает былые патриархально-предпринимательские традиции и выражает свое осуждение неодобрительным молчанием. Таллаграну и в голову не приходит, что мое безделье — действительно безделье; в его глазах — это досуг, необходимый высшему классу, классу организаторов. Вот кто поистине «почтительный». Дедушка смотрит на меня с насмешкой: когда его служанка доложила, что на коленкоровом полотнище, протянутом по фронтону Сотенного цеха, выведены слова «Рационализаторская операция АПТО — Филиппа Летурно», он спросил меня: «Операция? Почему операция? Что это еще за слова такие пошли? Ты что, в хирурги готовишься или в биржевики?» И он не разговаривал со мной целую неделю. А сейчас он доволен, что меня не проведешь. Он решил, что, пожалуй, я умнее, чем кажусь на первый взгляд.