или поздно не могла не сказаться, и при первой возможности наш рабкор эмигрировал, а эмигрировав, решил вернуть себе свою добрую еврейскую фамилию Лифшиц. И вместо скромных «Заметок новатора» прислал на этот раз килограмма в два весом «Заметки бывшего троцкиста».
Перед нами тот редкий случай, когда Довлатов достаточно линейно воспроизвел канву чужого рассказа. И в этом его можно понять: подобную историю практически невозможно «дожать» или стилистически обыграть.
Выступления представителей журнала заканчиваются, начинаются вопросы. Самым неугомонным показал себя Коржавин. Ему явно хочется сделать прозрачными для присутствующих взаимоотношения между «Континентом» и Синявским, оставить за скобками досадные недоговорки и нелепые умолчания. Другими словами, поэт жаждал публичного скандала:
Первый вопрос у меня к Некрасову. Как члену редколлегии «Континента» (хоть и больше формальному), мне хотелось бы уточнить один факт из выступления Марии Розановой. Это никак не атака на «Синтаксис». Я рад, что этот объявляющий своим принципом терпимость (каковых требований я к нему не предъявляю), но резко-направленческий журнал – выходит. Это единственный вид терпимости, который я признаю: чтобы каждый говорил, что хочет, но в своем журнале и от своего имени. Вопрос же мой более мелкого порядка. Действительно ли Максимов отказывался печатать Синявского. Насколько мне известно, Максимов всегда, в отличие от меня, высоко ценил Синявского. Как же так?
Обратим внимание на явное приглашение к «выяснению отношений» («в отличие от меня»). Стороны ответили сдержанно и примирительно:
Некрасов. Я попал в «Континент», когда, увы, произошла там ссора между Максимовым – Синявским и Розановой. Печальный факт, но факт. И присутствовал при последнем разговоре, когда Максимов сказал: «Какая бы между нами вражда ни была, Андрей Донатович, любое ваше произведение, не читая, будет опубликовано».
Розанова. Дело в том, что рядом со мной сидит редактор журнала «Время и мы» Перельман, который оказал нам в свое время очень большую, так сказать, честь и напечатал те две статьи Синявского, которые отверг Максимов. Аксёнов. Ну, все в прошлом. Сейчас, после этой конференции будет всеобщий мир и согласие, я думаю.
Поэту скучно. Следует новый наезд:
Второй мой вопрос – Довлатову. Опять в связи с терпимостью. Что он под ней понимает? Когда-то, после очередного покушения, петербургский генерал-губернатор стал вызывать к себе по одному редакторов всех столичных газет и справляться у них о направлении их изданий. Вызван был и редактор «Газеты-копейки». Последний на вопрос губернатора: «Каково направление Вашей газеты?» ответил: «Кормимся, Ваше превосходительство!», с чем и был отпущен. Можно ведь и этот ответ истолковать как проявление терпимости. Узости взгляда, во всяком случае, или какой-либо оголтелости в нем нет. Вот на эти два вопроса я бы хотел получить ответ.
Довлатов отвечает. Без особой почтительности:
Дело в том, что Наум Моисеевич не задал вопрос, а сделал утверждение. Я мог бы просто не отвечать, потому что Коржавин сделал утверждение в том смысле, что наша беспринципная газета охвачена стяжательскими какими-то настроениями. Я сейчас не буду говорить о направлении газеты, я такое количество страниц исписал на эту тему, что просто бессмысленно что-то пытаться объяснить тому, кто ее не читает, тем более, что я на эту тему уже говорил.
Теперь, что касается меркантильной стороны дела. В нашей газете шестнадцать русских эмигрантов третьей волны не умирают с голоду. И я с огромной гордостью сообщаю вам, что в газете, редактором которой я являюсь, шестнадцать филологов, литераторов и журналистов получили возможность, не таская мешки и не становясь программистами, что еще страшнее, не умирать с голоду и продолжать свою профессиональную деятельность.
Эпизод наезда отражен в эссе «Литература продолжается» с продолжением, оставшимся за пределами стенограммы:
Нам тоже досталось. Коржавин произнес следующее:
– Была в старину такая газета – «Копейка». Однажды ее редактора Пастухова спросили: «Какого направления придерживается ваша газета?» Пастухов ответил: «Кормимся, батюшка, кормимся…»
Действительно, была такая история. И рассказал ее Коржавин с подвохом. То есть наша газета, обуреваемая корыстью, преследует исключительно материальные цели… Вот что он хотел сказать.
Хорошо, Войнович заступился. Войнович сказал:
– Пусть Нема извинится. Пусть извинится как следует. А то я знаю Нему. Нема извиняется так: «Ты, конечно, извини. Но все же ты – говно!»
Коржавин минуту безмолвствовал. Затем нахмурился и выговорил:
– Пусть Довлатов меня извинит. Хоть он меня и разочаровал.
В «Филиале» сцена обретает предысторию. Герою заранее внушают необходимость почтительного отношения к Ковригину:
Еще в дверях меня предупредили:
– Главное – не обижайте Ковригина.
– Почему же я должен его обижать?
– Вы можете разгорячиться и обидеть Ковригина. Не делайте этого.
– Почему же я должен разгорячиться?
– Потому что Ковригин сам вас обидит. А вы, не дай Господь, разгорячитесь и обидите его. Так вот, не делайте этого.
– Почему же Ковригин должен меня обидеть?
– Потому что Ковригин всех обижает. Вы не исключение. В общем, не реагируйте, Ковригин страшно ранимый и болезненно чуткий.
– Может, я тоже страшно ранимый?
– Ковригин – особенно. Не обижайте его. Даже если Ковригин покроет вас матом. Это у него от застенчивости.
Душевно тонкий Ковригин не преминул использовать положение застенчивого правдоруба:
Началось заседание. Слово взял Ковригин. И сразу же оскорбил всех западных славистов. Он сказал:
– Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей…
Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
– Иосиф Бродский хоть и ленинградец, но талантливый поэт…
И наконец Ковригин оскорбил меня. Он сказал:
– Среди нас присутствуют беспринципные журналисты. Кто там поближе, выведите этого господина. Иначе я сам за него возьмусь!
Я сказал в ответ:
– Рискни.
На меня замахали руками:
– Не реагируйте! Не обижайте Ковригина! Сидите тихо! А еще лучше – выйдите из зала.
Один Панаев заступился:
– Рувим должен принести извинения. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Руню. Руня извиняется следующим образом: «Прости, мой дорогой, но все же ты – говно!»
Как видим, Довлатов использует «документальную основу» своего эссе. Замена Войновича на Панаева-Некрасова несущественна, сцена сохраняет изначальный смысл. Зато выступление Ковригина-Коржавина приобрело художественную цельность и завершенность. Эпизод показал характер поэта в движении. Коржавин заводит себя, взвинчивает, переходя от снобистских, кокетливых заявлений по поводу славистов и Бродского к угрозе применения физической силы к «продажному журналисту». Ощутив себя защитником высоких моральных принципов русской литературы, трибун явно переоценивает