Когда было прочитано три-четыре таких стихотворения, на сцену, словно сговорившись, поднялись молодые люди и стали критиковать эти стихи: одни – за "несозвучность эпохе", другие – за "богему", третьи – за "растлевающее влияние"…
Аудитория зашумела.
Тогда я, стоя возле кулис, шепнул:
– Прочти из "Гуляй-поля".
Есенин властно ступил к самому краю авансцены. Лоб его прорезала глубокая морщина, глаза потемнели.
Тихо бросив в зал: "Я вам еще прочту", – он начал:
Россия -
Страшный, чудный звон.
В деревьях березь, в цветь – подснежник.
Откуда закатился он,
Тебя встревоживший мятежник?
Суровый гений! Он меня
Влечет не по своей фигуре.
Он не садился на коня
И не летел навстречу буре.
Сплеча голов он не рубил,
Не обращал в побег пехоту.
Одно в убийстве он любил -
Перепелиную охоту.
Слушавшие стали переглядываться и пожимать плечами: "О ком это он?… При чем здесь перепелиная охота?"
А Есенин продолжал, постепенно повышая голос:
Застенчивый, простой и милый,
Он вроде сфинкса предо мной.
Я не пойму, какою силой
Сумел потрясть он шар земной?
Но он потряс…
Он мощным словом
Повел нас всех к истокам новым.
Он нам сказал: "Чтоб кончить муки,
Берите все в рабочьи руки,
Для вас спасенья больше нет -
Как ваша власть и ваш Совет".
И мы пошли под визг метели,
Куда глаза его глядели:
Пошли туда, где видел он
Освобожденье всех племен…
Теперь уже всем стало ясно, что речь идет о великом Ленине. Снова наступила полная тишина. В голосе поэта зазвучала скорбь.
И вот он умер…
Плач досаден.
Не славят музы голос бед.
Из меднолающих громадин
Салют последний даден, даден.
Того, кто спас нас, больше нет.
Его уж нет, а те, кто вживе,
А те, кого оставил он,
Страну в бушующем разливе
Должны заковывать в бетон.
Для них не скажешь:
"Ленин умер!"
Их смерть к тоске не привела.
Еще суровей и угрюмей
Они творят его дела…
Есенин кончил и умолк, потупясь.
Словно холодным ветром пахнуло в намертво притихшем зале.
Несколько секунд стояла эта напряженная тишина.
А потом вдруг все сразу утонуло в грохоте рукоплесканий. Неистово били в ладоши и "возражатели". Да и нельзя было не рукоплескать, не кричать, приминая в горле ком подступающих рыданий, потому что и стихи, и сам поэт, и его проникновенный голос – все хватало за самое сердце и не позволяло оставаться равнодушным.
У каждого жили в памяти скорбные дни января 1924 года, когда вся страна навсегда прощалась с великим вождем…
Потом просили читать еще и еще…
Многие встали с мест и обступили сцену, не сводя глаз с Есенина. Задние ряды тоже поднялись и хлынули… Несколько сот человек, потеряв волю над собой, полностью отдались то раздольным, то горестным, то жестоким, то ласковым словам, родившимся в душе поэта.
"Ну вот, – думал я, когда мы возвращались из клуба, – первая встреча поэта с Кавказом состоялась. Его приняли, поняли и, наверное, никогда не забудут…"
Есенин всю дорогу молчал.
Но когда мы поднимались по лестнице, он положил мне руку на плечо и охрипшим голосом произнес:
– Ты знаешь, ведь я теперь начал писать совсем по-другому…
"ЗАБЫТЬ НЕНУЖНУЮ ТОСКУ…"
‹…›
Есенин перебрался на окраину города, где я снимал квартиру в доме N 15 по Коджорской улице. Здесь поэт и поселился – подальше от соблазнов, от шумных гостей, от городской сутолоки.
Коджорская улица круто изгибалась по склону горы. Сверху к ней сбегали узкие тропки, а еще выше вилось и петляло среди скал шоссе, по которому ездили в дачную местность Коджори.
С Коджорского шоссе открывался вид на весь город, расположившийся в длинном, широком, со всех сторон закрытом горами ущелье, по дну которого змеилась Кура.
Общий тон города был серовато-коричневый. По утрам его окутывала голубоватая дымка испарений. Ночью с высокого места город казался звездным небом, опрокинутым навзничь…
В моей квартире были две комнаты и просторный балкон.
Первую, небольшую комнатку с письменным столом и огромным уральским сундуком-укладкой, покрытым ковром, я отдал Есенину. Вторая комната служила спальней мне и моей жене. На балконе, по тифлисскому обычаю, готовили пищу, пользуясь жаровней – мангалом, ели, пили и беседовали.
Перед балконом росло несколько деревьев алычи и был разбит цветник. Садик казался больше, чем он был на самом деле, потому что по стенам дома и по забору сплошным ковром вились глицинии. Их фиолетовые кисти источали сладковатый аромат, напоминающий запах белой акации.
В первый же день после переселения Есенина мы вышли погулять на шоссе и встретили чернявого армянского мальчугана лет двенадцати. Он подошел к нам, поздоровался и сказал, что моя жена, незадолго до этого уехавшая отдыхать на черноморское побережье, перед отъездом поручила ему помогать мне по хозяйству.
– Как тебя зовут? – спросил я.
– Ашот.
– Кто твой отец?
– Сапожник.
– Что же ты можешь делать?
– Все! – не задумываясь, ответил Ашот.
– Ну например?
– Могу приготовить обед… вымыть пол… отнести белье прачке… налить керосин в лампу… купить что надо в лавочке… А еще… а еще могу петь!
– Петь? – радостно воскликнул Есенин. – Так это же самое главное!
И, взяв мальчика за локти, поднял его с земли и расцеловал.
Так началась у них дружба, которая продолжалась несколько месяцев и в которой было много и смешного и трогательного.
Хозяйственная помощь Ашота оказалась очень незначительной. Она сводилась к тому, что он бегал в лавочку за покупками, неукоснительно присваивая при этом сдачу.
Днем, а часто и ночью, я оставлял их вдвоем, уходя работать в редакцию.
Ашот, по моему распоряжению, ни на минуту не оставлял Есенина, даже если тот уходил в город, а вечером рассказывал мне – что произошло за день.
Сергей постоянно повторял, что лучшего товарища ему не нужно и что он первый раз видит такого неутомимого певуна, вечно занятого каким-нибудь делом – то мастерит свистульку из катушки для ниток, то клеит змея, то из старого ножа делает кинжал.
Ашот, как всякий тифлисский мальчишка, говорил на трех языках и поэтому был очень полезен во время прогулок по городу, так как Есенин часто затевал разговоры с прохожими.
Через полмесяца вернулась жена и взяла хозяйство в свои руки. Мы зажили вчетвером. У Ашота дома была огромная семья. Мы устроили его у себя, и он спал на балконе.
Есенин довольно часто уходил вместе со мной в редакцию, где скоро стал своим человеком. Все полюбили его за простоту, спокойную веселость и незлобивое остроумие.
Конечно, кое-кому хотелось глубже покопаться в душе поэта, но он каждый раз вежливо отводил такого рода попытки.
Редакционные работники подобрались у нас хорошие. Однажды Есенин написал про них шуточное стихотворение "Заря Востока"; читая его, я всегда вспоминаю тифлисскую жизнь, веселую и ладную редакционную работу, когда мы дружным коллективом пускались на всякие газетные выдумки, привлекая к этому талантливых авторов и стремясь, чтобы печатный орган Закавказской федерации был не хуже столичных газет. ‹…›
Однажды, часа в два ночи, когда я дежурил в типографии, мне сообщили, что в "проходной" сидит какой-то молодой человек в шляпе, хочет меня видеть.
Я велел пропустить.
В дверях показался Есенин.
Войдя в наборный цех, он начал как-то странно поводить носом, и на лице у него появилась довольная улыбка. А взгляд любовно скользил по наборным кассам, по печатным станкам, по талеру, на котором уже заканчивалась верстка очередной полосы газеты.
Вскоре я убедился, что Есенин довольно хорошо разбирается в типографском деле. Однако на мой вопрос – откуда у него такие знания – он ответил как-то невнятно.
Только впоследствии я узнал, что в молодые годы Сергей работал в одной из больших московских типографий.