существующая сама по себе. «Поэзия на
деле есть абсолютно-реальное. Это средоточие моей философии. Чем больше поэзии, тем ближе к действительности». То есть чем далее от этического эроса, тем далее от реального космического корня. «Поэт и жрец были вначале одно, и лишь последующие времена разделили их. Однако истинный поэт всегда оставался жрецом, так же как истинный жрец – поэтом…» Для Тарковского любой предмет, созерцаемый с благоговейным «детским» вниманием, начинает пульсировать энергией подлинно поэтического.
2
Тарковский, разумеется, категорически отвергал свою причастность к романтизму. Его нетрудно понять, так как отечественное, да и мировое, искусствоведение, а еще больше газетно-журнальный жаргон безгранично расширили пространство романтики, включив в нее все что ни попадя, так что ныне при этом слове гарантирована снисходительно-ироническая улыбка, ассоциирующая с «романтиком» риторику, «революционный (или реакционный) пафос», уход в мечты, фантазии и т. п., ибо, де, «романтик не любит и не понимает реальность». Как писал еще Г. Гессе, «из десятилетия в десятилетие ярлык «романтика» приклеивали без разбора целой куче писанины, чтобы с ней покончить». Разумеется, йенцы никакого отношения к подобной романтике не имеют. Скорее уж так понимаемый романтизм напрямую генетически связан с той устремленностью в фантастику и в «готический стиль» (фэнтези, детективы, шоуменство, компьютерная виртуальноть и т. п.), в научную проективность, в безудержную игру гипотез, концептов, теорий и химеризмов, которые стали доминантными в культуре двадцатого и двадцать первого веков, где именно-таки интеллектуальное воображение правит бал.
В известном разговоре с польскими историками литературы – Ежи Иллгом и Леонардом Нойгером в марте 1985 года в Стокгольме Тарковский решительно отделил истинных поэтов, благоговеющих перед реальностью, которая обладает для них всепотенциальностью смыслов, от романтиков, бегущих от «скучной» реальности в мир воображения. Для поэтов (по Тарковскому) в самом малом и самом обыденном – неисчерпаемость потаенных смыслов,[83] бытие – таинственно-бездонная книга, которую они учатся читать, романтики же, в сущности, не столько постигают бытие, сколько наслаждаются собственными иллюзиями-играми, исходящими из интеллектуального и эстетического тщеславящегося волюнтаризма. (То есть, с точки зрения Тарковского, весь современный химериз постмодернизма и иных игр в «виртуальные измерения» есть не что иное, как романтизм новейшего, цинически-интеллектуального образца).
«Романтизм – это мировоззрение, при котором человек за реальным миром видит нечто большее, чем в нем находится… Я же не преувеличиваю реальности. Для меня в ней заключено гораздо больше, нежели то, что я нахожу, и гораздо больше глубокого и святого, чем я умею увидеть… Мне кажется, жизнь настолько глубока и настолько полна духовности, что ее не надо преображать. Это нам нужно заботиться о своем духовном воспитании, а не о том, чтобы каким-то образом приукрашивать жизнь. Вы понимаете, что я хочу сказать?.. И вот этот плащ романтический… это результат не веры в человека, а в большей степени веры в собственное воображение… Для меня это и есть романтизм. Во всяком случае, существенная его часть, которая мне совершенно противопоказана. В свое время очень хорошо сказал в отношении меня Довженко: в луже грязной он видит отраженные звезды. Этот образ мне понятен. А если мы будем видеть звездное небо и летящего в нем ангела, то это уже какая-то очищенная аллегорическая форма… Довженко был поэтом, для него жизнь была гораздо более наполнена духом, чем для тех, кто искал в окружающей действительности предмет приложения своей творческой деятельности. Для романтика жизнь дает повод творить. А для поэта это обязанность творить, потому что в нем с самого начала живет дух, который его к этому вынуждает. Поэт, в отличие от романтика, как никто понимает, что он уподобляется образу Божьему. Способность к творчеству как бы заложена <в нас> изначально. Она не принадлежит человеку…»[84]
Новалис записывал во «Фрагментах»: «Фантазия относит будущий мир либо ввысь, либо в пучину, либо в метампсихоз. Мы мечтаем о путешествиях по Вселенной – но разве Вселенная не внутри нас? Мы не знаем глубин своего духа. Туда ведет таинственный путь. В нас или нигде – вечность со своими мирами, прошлое и будущее. Внешний мир – мир теней, он отбрасывает свою тень в царство света. Правда, сейчас внутри нас кажется так темно, одиноко, бесформенно, но все явится нам совершенно иным, когда омраченность минет и сгинет тело-тень…»
Гидеон Бахман спрашивал Тарковского в Италии: «В своих фильмах ты часто используешь путешествие как метафору. Но никогда у тебя это не было так ясно выражено, как в «Ностальгии». Считаешь ли ты себя самого путешественником?»
Тарковский: «Есть только один вид путешествия, которое возможно, – в наш внутренний мир. Путешествуя по всему свету, мы не очень-то многому учимся. Не уверен, что путешествие всегда оканчивается возвращением. Человек никогда не может вернуться к исходному пункту, так как за это время изменился. И, разумеется, нельзя убежать от себя самого: это то, что мы несем в себе – наше духовное жилище, как черепаха панцирь. Путешествие по всему миру – это только символическое путешествие. И куда бы ты ни попал, ты продолжаешь искать свою душу».
3
Новалис убежден, что когда-то (в «золотом веке») природа была насквозь духовна. «Когда-то все было явлением духов. Теперь же мы не видим ничего кроме мертвого повторения, которого не понимаем». И тем не менее он уверен, что и сегодня «деревья, ландшафты, камни, картины населены особого рода душами. Ландшафт надо рассматривать как дриаду и ореаду (нимфы деревьев и гор. – Н.Б.). Ландшафт надо ощущать как тело. Ландшафт есть идеальное тело для особого рода души». То есть это не просто организм, подобный человеческому телу (а человеческое тело у Новалиса касается неба, равно как тело возлюбленной есть «аббревиатура Вселенной»), но каждый раз некая особая душа, то есть таинственная, не типовая сущность, некая космико-задушевная индивидуальность, не обязательно доступная нашему «пониманию». Некая космическая бездна и очень родственная нам, и очень загадочная.
Но кто способен так естественно ощущать деревья, ландшафты, камни как живые существа, тела-души, чувствовать в деревьях и в воде живущих там нимф, камни ощущать шевелящимися изнутри? Конечно же (если не считать шаманов и иных магов), дети определенного, дологического возраста. Потому-то для йенцев ребенок подобен поэту. Детей они воспринимали не в сюсюкающе-ласкательном модусе, а как спонтанных жрецов, магов, пророков. Это видно, например, в живописи Филиппа Отто Рунге, у которого дети действительно предстают мудрецами, некими пришельцами из высоких миров. Л. Тик так прямо и говорил: «Дети стоят среди нас как великие пророки». «Где дети, там Золотой век», – вторит ему Новалис. «Первый человек был первым духовидцем; для него все было духом. Дети подобны первым людям. Ясный взор