говорили ему большими словами о его самоотречении, о работе, о трудах, но, очень серьёзно отыграв эту комедию, убегали, чтобы насмехаться за дверью над собственными словами. Впрочем, в их пышных похвалах была видна неискренность.
Таким образом, одинаково среди городского и сельского общества он был обособленный и исключительный, вынужденный, чувствуя себя, жить сердцем, собственной мыслью и пожирать сам себя.
Когда ему не хватало товарища, он обращался к сестре, что умела его отгадать, шёл к матери, слушающей его терпеливо и нежно, ехал к бедному соседу, который ему пел какую-нибудь народную песенку, и возвращался в свою комнатку отдыхать, мечтать и порой что-нибудь бросить на бумагу Этот род жизни для людей, не привыкших обеспечивать себя и неустанно работать, показался бы, может, невыносимым своим одиночеством и оторванностью от света, но был как раз подходящим для поэта, и единственной в нём катастрофой была кухня жизни, эти материальные дела, эти отношения, возникающие из интересов, с людьми иной сферы, травящие всё, потому что вынуждающие либо до них снижаться, либо выставлять себя на посмешище.
Неожиданная звёздочка на мгновение прояснила тесный и хмурый горизонт Красноброда. В Ясинцах узнал Шарский, что мать Марилки, пани Бжежнякова, из Лидского переселилась в Боров, деревню, отдалённую от Красноброда только на милю, которую получила в аренду от своих родственников. Воспоминания об этой поэтичной девушке было приятно для него, но к ней всё же не поспешил. Любить и не мог, и не хотел, таким был остывшим после двух первых попыток в жизни, не верил в будущее, видел, как ему с его изъяном плохо на свете; мог ли он подумать, чтобы сделать соучастницей такой жизни страданий бедную невинную женщину!
Узнав о приезде пани Бжежняковой в Боров, он не сказал ни слова матери, что знал её, не вспомнил, что ему о том говорили. Как-то из чужого разговора судейша узнала о прибытии соседки и крикнула, припоминая в ней давнюю, очень уже давнюю знакомую.
– Бжежнякова! Это, пожалуй, вдова Антония, рождённого Даревичовной, мать которой была Вишовата… Но так! Антониева; с тех сторон, Изабелла Малежанка… Изабеллка! Красивая это была панна… одну только, слышала, имеет дочку… Знаю, знаю!
Единственной вещью, о которой долго могла говорить судейша, были генеалогии, а в них в действительности, хоть жила без сношений, среди глухой тишины, была неисчерпаема, представляя те предгербовые времена, когда в памяти матерей семейств сохранялись традиции о фамильных связях.
Удовлетворившись отчётом до третьего поколения преседенции Бжежняков, судейша не смела уже думать поехать к старой знакомой, потому что из дома очень редко выдвигалась; не желала видеть её у себя, потому что гость смешал бы режим её жизни.
Только в какой-то там церковный праздник, поехав на старой бричке в костёл, пани судейша при выходе встретилась со старой знакомой.
После тридцати лет бедняги не узнали друг друга. Где же это та Каролка, розовая, белая, тонюсенькая, летучая, улыбчивая в той тяжёлой, жёлтой, грустной и сгорбленной женщине? Где черноокая и смелая Юлка в этой кашляющей старушке? В голосе, в движении только, в несъеденных годами некоторых чертах остались воспоминания прошлого… Поглядели друг на друга, слыша свои фамилии, улыбнулись друг другу и обе расплакались.
– Юлка!
– Каролка!
– А! Моя благодетельница! Сколько лет!
– Правда, ведь это…
– Лучше не будем считать..
– Лучше не рассчитывать… Бог, забирая молодость и силы, дал нам радоваться новыми в наших детях.
Судейша, хотя весьма была рада старой знакомой, не смела бы, может, попросить её в Красноброд, если бы Мания, в тот момент познакомившись с Марилкой, и довольная ровеснице, не начала первая на этом настаивать. Пришёл и Станислав, весёлой, но холодной улыбкой приветствуя также старую знакомую в Марилке и напоминая матери о себе.
– А! Это сын твой, моя дорогая! – отозвалась, замечая его, пани Бжежнякова.
– Ты его где-нибудь видела?
– В Вильне, сердце моё! В Вильне… хоть поначалу не верила, чтобы ты такого правильного сына могла иметь.
Все вместе и Марилка, которая при приветствии вся облилась румянцем и начала дрожать, как листок, двинулись в Красноброд. На полпути возник вопрос: ехать ли в Боров или к судейше; но Мания потянула на себя, а пани Шарская и рада тому была, так как вспомнила, что ключи от погреба были у неё в кармане, от кладовой – за поясом, а челяди выдала только обед.
Можно себе представить, сколько тем для беседы после прожитых тридцати лет через всю колею от детства до старости, либо ворот, которые к ней ведут. Каждая из них имела что оплакивать, каждой оставалась крупица погибших надежд, незрелого счастья… и ещё немного солнышка в будущем. И как начали друг другу поверять старые приятельницы, так подошла ночь, прежде чем вспомнили, одна, что следует возвращаться домой, другая – что ключ от погреба имеет ещё в кармане, а от кладовой за поясом. Поэтому судейша что есть духу побежала к хозяйству, а пани Бжежнякова тёмной ночью поехала бы в Боров, если бы не просьба Мани, которая, подружившись уже с Марилкой, столько и столько хотела ей поведать!
С вечера луна не светила, моросил дождь, дамбы были каменистые, фурман получил куриную слепоты во мраке – соседка рада не рада должна была остаться.
Станислав мало показывался в покое и, взглянув на Марилку, которой едва сказал несколько слов, получив вместо ответа румянец и полуулыбку, пошёл в свою комнатку. Вечером все сошлись, немного осмелевшие, развеселившиеся Мания и Марилка, старушки, заплаканные прошлым и несказанно довольные собой, Станислав, как всегда молчливый и задумчивый.
Издалека поглядывал он на эту милую девушку, которая уже третий раз в жизни проскальзывала перед его глазами, но воспоминание прошлого обливало его холодом. Мысль о всех переменах, которым её душа, сердце, молодость должны были подвергнуться, снова угрозой в нём отозвалась… Он не раз выходил из покоя среди смеха двух девушек, неосторожное веселье которых производило на него неприятное впечатление, так уже постарел, отцвёл, остыл. Естественно, в разгоре двух подружек и знакомство со Станиславом, и это приключение в корчме нашли место, а Марилка, поверяя это всё Мани, так румянилась, так смущалась, что кто-нибудь иной, не она, заметил бы уже в ней зародыш какого-то чуства, которое одним сочувствием называться не могло.
Её глаза часто обращались на Станислава, но так боязливо, так украдкой, как бы желала и боялась глядеть одновременно. На следующее утро Шарский был в поле, кода пани Бжежнякова уезжала, и не попрощался даже со вчерашними своими гостями.
* * *
В полном неведении, что делалось в литературном мире и безразличии к тому, что в течении этого времени могло произойти, жил Станислав целый год, не пожелав даже новостей, прикованный к своему плугу, таща его с полным упорством.