Егоров снял свои дымчатые очки.
Глядя на измученное лицо с большими синими кровоподтеками под глазами, трудно было узнать в Егорове одного из ответственных работников Шенкурска. Он пользовался любовью почти всех трудящихся уезда за прямоту характера, за свою честность и скромность. Уважали его и за деловые качества, как знатока местного лесного хозяйства, и хотя Егорову давно перевалило уже за сорок, но все считали его молодым, так как все в нем было молодо и даже большая, ярко-рыжая борода не старила, а только украшала его.
После переворота какой-то мерзавец «продал» Егорова, и арестованный большевик был увезен интервентами в архангельскую тюрьму. Он сразу изменился. Только умные, живые глаза блестели по-прежнему молодо. В них чувствовалась непреклонная воля.
Егорова состарила тюремная камера. Десять дней подполковник Ларри вместе со своими подручными допрашивал его, изощряясь в пытках. От Егорова требовали, чтобы он выдал местопребывание успевших скрыться шенкурских большевиков, в частности партизана Макина, и указал склады спрятанного оружия. Десять дней Егоров молчал, но это молчание дорого обошлось ему.
Боцман знал, что в Шенкурске Егоров пользовался безграничным авторитетом. Такой же авторитет приобрел он и в тюрьме. Ему невольно подчинялись даже и не знавшие его люди.
Выслушав Егорова, Жемчужный коротко спросил:
– Дисциплинку хотите?
– Да, хочу, – ответил Егоров. – Без нее мы пропадем.
Боцман задумался.
– Добро… – негромко сказал он. – Не зря советуете.
Достав нож, ловко припрятанный при обыске, Пуговицын и Прохватилов начали дележку хлеба. Каждый получал не больше одного куска. Прохватилов, не глядя на куски, выкрикивал фамилии. Пуговицын выдавал.
– Интервенты будут нас так кормить, чтобы мы подохли… – горячо говорил тем временем Базыкин. – Голодом они хотят заменить массовые расстрелы. Бороться с тяжкими испытаниями, которые нас ждут, мы можем только путем организованной, взаимной поддержки. Товарищ Егоров прав… Дисциплина прежде всего.
4
Когда «Обь» приближалась к Мудьюгу, уже темнело. Трюм залило, и заключенные перебрались на палубу. Не дойдя трехсот – четырехсот саженей до берега, дырявая баржа наполнилась водой и застряла на мели. Ее отцепили. Пароход отошел, конвойные погрузились на лодки, а заключенным было приказано прыгать в воду. Они брели к берегу по горло в ледяной воде. На берегу их ждали солдаты. Одетый в шубу крикливый лейтенант, приняв заключенных под расписку, повел их к лагерю. Дрожа от холода в мокрой одежде, люди едва тащились по дороге. Шествие замыкали конвоиры.
Тут же, осматривая всех вновь прибывших, гарцевал на рыжем гунтере английский офицер с опущенным под подбородок лакированным ремешком фуражки…
Когда последний заключенный прошел мимо офицера, он дернул поводья и погнал лошадь вперед. Рыжий гунтер помчался по дороге, отбрасывая задними ногами жирные комья глины.
Андрей запомнил лицо этого офицера, белое и круглое, как тарелка, с выступающей вперед, точно вывернутой нижней губой.
– Кто это? – спросил он у встречного русского солдата. – Не комендант?
– Комендант… – озираясь по сторонам, уныло ответил солдат.
– Видать, и тебе здесь не сладко, – усмехнулся Жемчужный, – пан конвоир!
Кто-то из заключенных засмеялся. Солдат испуганно отскочил в сторону. Андрей подумал: «Смеяться здесь?»
Лагерь был обнесен колючей проволокой в несколько рядов. Приземистые одноэтажные бараки, сколоченные из досок, стояли на пустыре. Возле одного из этих бараков бродили люди с опухшими, изнуренными от голода лицами. Их загнали в барак, как только новая партия заключенных появилась во дворе. Неподалеку от лагеря, за колючей проволокой, чернели кладбищенские кресты.
– Видишь, Жемчужный?… – сказал Андрей. – Это все жертвы Мудьюга.
Жемчужный взял Андрея за плечи и резким жестом повернул его к себе.
– А ну, к дьяволам! Не рви душу в клочья. Мы ще поборемся, выживем, – нахмурившись, проговорил боцман. – Верь мне, хлопец.
У входа в барак стоял дородный англичанин в военном плаще. Из-под плаща виднелся красный шнур от пистолета. Чем-то возмущаясь, крича и багровея от собственного крика, англичанин тыкал пальцем в грудь дежурного белогвардейского офицера, который должен был принять вновь прибывших.
– На обыск становись! – закричал дежурный офицер.
– В тюрьме уже обыскивали… Безобразие! – раздались голоса.
– Не разговаривать! – крикнул офицер.
После обыска заключенных погнали в барак.
Егоров остался стоять у входа.
– Ты что? – накинулся на него офицер. – Иди, а то лучшие нары расхватают.
– Я хочу переговорить с начальством. Передайте ему… – Егоров кивнул на дородного англичанина, – чтоб всей партии немедленно был выдан дневной рацион. Люди сегодня еще ничего не ели.
– Подумаешь – господа! Поголодаете денек-другой, не велика важность, ничего с вами не сделается, – ухмыльнулся офицер. – На ваше довольствие еще не заготовлены списки.
– Не заготовлены, так заготовьте… С вами говорит староста барака! Если пища не будет выдана, я не ручаюсь за порядок, – заявил Егоров. – Мы не просим. Мы требуем. Учтите это…
Не дожидаясь ответа, Егоров спокойным шагом направился в барак. Через полчаса требование его было выполнено. Очевидно, решительный тон Егорова произвел должное впечатление, и офицер, не желая, чтобы в его дежурство случились какие-либо беспорядки, приказал солдатам притащить в барак ящик с галетами и бочку с тепловатой, напоминавшей болотную тину водой. На каждого заключенного, как и предсказывал Жемчужный, пришлось по две галеты. Все-таки это была хоть какая-то пища.
На море подымался туман. Ночь вызывала страх и тоску. Разговоры среди заключенных постепенно прекратились. Усталость брала свое. Наступила тишина, которую время от времени прерывали стоны и кашель. Со двора глухо доносилась английская речь. В сенях беспрерывно, как маятник, шагал часовой.
Посередине барака стояли печи, но их никто не топил. В бараке было холодно, темно и грязно.
От одного из мудьюжан вновь прибывшие узнали лагерные распорядки. На каждого заключенного причиталась по раскладке голодная, жалкая порция. Однако и от нее мало что оставалось. Продовольственные запасы открыто расхищались комендатурой Мудьюга. Паек никогда полностью не доходил до заключенных. Голодных людей выгоняли на изнурительные работы, и солдаты, подталкивая прикладами, измывались над ними. Врач-англичанин говорил: «Есть много вредно, а свежий морской воздух вам полезен».
Умывальников и бани не было. Мыло, белье, одежда не выдавались. Нары кишели паразитами. В помещении, рассчитанном на сто человек, разместили более четырехсот. Через две-три недели после пребывания на Мудьюге одежда у заключенных превращалась в рубище, многие из них ходили босыми или заворачивали ноги в тряпки и обвязывали их веревками.
Заключенных не оставляли в покое даже ночью: врывались с обыском и все переворачивали сверху донизу. Обыски обычно сопровождались побоями. Охрана била изможденных людей резиновыми палками.
На острове свирепствовали цинга, дизентерия, сыпной тиф, но никто не отделял больных от здоровых, и каждый день из барака выносились трупы.
Егоров и его товарищи молча выслушали этот жуткий рассказ.
Они сидели кучкой, тесно прижавшись друг к другу.
Все дрожали, хотя от скопища человеческих тел в бараке стало несколько теплее. Никто уже не замечал ни духоты, ни вони, и, когда изнеможение дошло до предела, заключенные стали расходиться по нарам…
Доктор Маринкин лежал на крайних нарах возле бокового прохода. Он чувствовал себя отвратительно. Подложив под голову локоть, Маринкин, не отрывая глаз, смотрел на видневшееся в окне темное небо.
У Андрея от усталости слипались глаза, но, как ему ни хотелось спать, он не мог оставить доктора.
– Вот там должна гореть Полярная звезда… – задумчиво сказал Маринкин, показывая рукой на небо.
Доктор говорил тихо, преодолевая мучительный приступ кашля. В груди у него что-то шипело и клокотало, точно в кипящем котле.
– Я старый архангелогородец, Андрей. Я помнил эту звезду ребенком, юношей, взрослым… Сегодня она не горит. Но завтра она будет гореть! – сказал доктор, справившись, наконец, с кашлем. – Завтра будет… Завтра будут полыхать северные зори. Северная Аврора, как это называли в старину. Это будет, будет! – упорно, будто убеждая себя, повторял Маринкин.
Андрей приложил ладонь к его лбу. Егоров, который проходил мимо, остановился возле доктора и тоже положил руку ему на лоб.
– Да, – с грустью проговорил он.
– Плохо?… – сказал Маринкин, приподымаясь и оправляя на себе одеяло. – Мне не выжить, я и сам знаю…
– Плохо, что вы заболели. Только это и хотел я сказать. Ничего другого, – спокойно возразил Егоров, усаживаясь возле Маринкина.