комбинация убийства и самоубийства, – ответила она, – потому что я тоже почти умерла.
Она усадила его рядом с собой на диван и впервые рассказала ему о том, о чем не собиралась рассказывать никогда, о чем никогда не рассказывала ни одной живой душе, да и с немногими из тех, кто про это знал, наотрез отказывалась возвращаться к этой теме. Но сейчас речь была не о ней, а о семнадцатилетней девочке, которая несколько недель неподвижно лежала в постели, не ела, не пила и не реагировала на окружающих.
– Меня хотели госпитализировать, но мама не соглашалась, – призналась Ирис. – Ей уступили только потому, что она была медсестрой, и ей позволили держать меня на капельнице дома.
Он слушал ее, потупив глаза, опустив голову и скорбно прикрыв рот рукой.
– Я не знал, – пролепетал он. – Я не думал…
– А что ты думал? – В ее голосе слышался едва ли не вызов. – Ты вообще думал обо мне?
– Видимо, недостаточно, хоть и чувствовал себя виноватым. Теперь я понимаю, почему твоя мама меня прогнала.
– Не может быть! – прошептала она. – Что ты говоришь!
– Она орала на меня как ненормальная. У нее был стакан с чаем в руке, так она запустила им в меня, и стакан разбился вдребезги.
– Когда это было? Почему ты не рассказал мне раньше?
– Стыдно было. Это один из самых позорных моментов в моей жизни. Не знаю, что мне взбрело в голову. Дело было незадолго до того, как я женился. Я шел мимо и решил попытать счастья. Я думал, может, ты все еще живешь там, но дверь мне открыла она и, как только узнала меня, сразу заорала как ненормальная.
Ирис смутно припомнился жаркий вечер, когда они с маленькой Альмой пришли к матери, а та яростно терла тряпкой лестницу. «Тут разбился стакан, осторожно, не наступите на стекло», – злобно ворчала она, словно это они его разбили, и Ирис поспешила взять девочку на руки, спросив без малейшего интереса: «Как это случилось?» Мать что-то буркнула про соседей, а она занесла Альму в гостиную и сразу же ушла, потому что торопилась на собрание. «Микки заберет ее в шесть часов», – на ходу бросила она, рассеянно наступая на осколки ее едва не сбывшейся мечты.
– Что нам теперь со всем этим делать, – прошептал он, уперев локти в колени и сгорбившись, словно сидел перед грудой развалин. Она машинально провела пальцами по его спине, вниз и вверх вдоль выпирающих позвонков, ощущая его тяжелое дыхание. На мгновение ей показалось, что он вот-вот разразится рыданиями, как над могилой своей матери, после того как прочитал кадиш. Тогда ноги не удержали его, и он упал на колени и так и оставался там, скрюченный перед холмиком земли. «Вернись ко мне, вернись ко мне!» – кричал он, и тогда Ирис опустилась на колени рядом с ним, поглаживая его спину, в точности как сейчас. Внезапно горло ей перехватило мучительное, удушающее отчаяние: ей показалось, что они оба уже засыпаны землей, и даже если им и удалось прорыть узкий темный лаз между своими могилами и в нем сцепить свои землистые пальцы, это не более чем иллюзия встречи. Она испуганно ощупала его:
– Ты настоящий? Ты живой?
– Насколько мне известно, – вздохнул он, – такую боль может испытывать только живой человек.
Она прижалась к нему, положила голову ему на плечо. От тепла его тела ей стало чуть спокойнее, а еще от его запаха, его дыхания, от пара над кипящей кастрюлей. Так они и сидели бок о бок на краю дивана, сгорбившись и оцепенев, точно выжившие после погрома и знающие, что за ними придут снова. Потом он встал, подлил воды в кастрюлю, подлил вина в ее бокал.
– Давай займемся любовью, – сказал он. – Нам нужно наверстать тридцать лет. Знаешь, сколько это любви?
Это он пытается показной веселостью стереть гнетущее прошлое, думала Ирис. Но что у нас останется без него, ведь только благодаря ему и по его вине мы здесь. И все-таки подыграла ему – чтобы не услышать снова, что она напоминает ему о том страшном годе, о болезни матери: отпила еще глоток вина, гоня от себя мысль о том, как легко он отмахнулся от того ужаса, и радостно распростерлась под ним на диване. Когда он целовал ее, в кастрюле забурлила вода, а на ковер неожиданно выехал игрушечный автомобильчик. Эйтан вытащил из-за спины пульт дистанционного управления. Мертвое ожило, и с нее самой словно сползла старая, омертвевшая кожа, и потому каждое его прикосновение к ее телу было так пронзительно, почти болезненно. Видимо, так ощущает первые прикосновения новорожденный ребенок. Неужели и Эйтан чувствует то же самое? Ей показалось, что он плачет, – глаза у него всегда были на мокром месте: Ирис помнила, как он смущался, когда в слезах рассказывал ей о болезни матери, и как ее сердце, пустое сердце, привычное к сиротству, раскрылось, чтобы принять в себя боль будущего сироты. Притянув к себе его голову, она поцеловала эти влажные глаза.
– Любимый! – шептала она.
Ее пальцы зарылись в его волосы, его пальцы – в корни ее тела, извлекая из нее беспредельное, густое, клейкое блаженство. Этот горячий клей спаял их вместе, когда он застынет и затвердеет, ей станет ясно, что она не способна оторваться от него, даже если захочет. Но она не захочет, нет на свете такого, ради чего стоило бы оторвать ее руку от его руки, ее живот от его живота, ее бедро от его бедра.
– Надо подлить воды в кастрюлю, она сейчас сгорит, – шепнул он, не отрываясь от нее.
– Пусть горит… – прошептала она.
Ей вспомнилось когда-то слышанное от Микки хайку поэта, который уединился в горах, а по возвращении обнаружил, что его дом сгорел. И вместо того чтобы сокрушаться, сказал так:
Сарай мой сгорел.
Теперь ничто не мешает
Любоваться луной[19].
– Как здорово! – отозвался Эйтан. – Называть дом сараем – это в самую точку, это про мой дом.
Он повторил эти строки и указал на сияющую перед ними в окне полную луну – огромное оранжевое яйцо, словно отложенное гигантским вымершим животным.
– Мир полон чудес, – сказала она.
Он кивнул.
– Да, чудес и катастроф. – И в ярком лунном свете провел пальцем по шрамам на ее животе, по ее бедрам. – Мне так жаль, что я не знал. Если бы я знал, то прибежал бы ухаживать за тобой, госпитализировал бы тебя в своем отделении. Когда в точности это произошло?