С Цветаевой Меркурьева была отдаленно знакома еще по Москве через Иванова или через Эренбурга. Когда в 1939 Цветаева вернулась в Россию, одинокая и бездомная, то Меркурьева написала ей; Цветаева откликнулась (20 февраля 1940): «Я помню – это было в 1918 г., весной, мы с вами ранним рассветом возвращались из поздних гостей. И стихи Ваши помню – не строками, а интонацией, – мне кажется, вроде заклинаний? Эренбург мне говорил, что Вы – ведьма и что он, конечно, мог бы Вас любить. …Мы все старые – потому что мы раньше родились! – и все-таки мы, в беседе с молодыми, моложе их, – какой-то неистребимой молодостью! – потому что на нашей молодости кончился старый мир, на ней – оборвался». Это первое из трех сохранившихся цветаевских писем к Меркурьевой, а в третьем (31 августа 1940) Цветаева пишет: «Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. <…> …Москва меня не вмещает. Мне некого винить. И себя не виню, потому что это была моя судьба. Только – чем кончится?? <…> … меня – всё меньше и меньше <…> Остается только мое основное нет ». Меркурьева с Кочетковым откликаются на это самым человеческим образом: приглашают Цветаеву с сыном на лето 1941 к себе в Старки. В 10-х числах июня они списываются, а 22-го начинается война. «Она прожила у нас в Старках перед отъездом 2 недели и была такая сама не своя, что чувствовалось что-то недоброе», – писала потом Меркурьева уже из эвакуации (К. Архипповой, 23 февраля 1942).
Местом эвакуации был Ташкент, ехали туда 24 дня, Меркурьева – с воспалением легких. В Ташкенте – голод, холод, темнота, теснота, нервы, ссоры, письма в Москву, каких было так много в войну: «помогите, вы ведь можете что-нибудь сделать!» Жили втроем с Кочетковыми, Александром Сергеевичем и Инной Григорьевной.«…на цены рынка нет подъемности, получки за работу у Ал. С. затяжные и неравномерные, живем тем, что снимаем с себя и продаем, и этого хватает на черный хлеб по карточкам, кипяток, часто без молока, и капусту с редькой <…> Конечно, жаловаться дико – во время войны должны все иметь свою долю тяжести, несправедливо было бы укрыться за фронтом и жить припеваючи. Это нормально и правильно, что пока нет покоя там, не должно быть его и здесь. Но мне просто трудно выносить то, что могут другие, так что я не думаю, чтобы могла выжить и дождаться хорошего» (К. Архипповой, 23 февраля 1942). «Ал. Серг. мрачен и патологически раздражителен, Инна Гр. измотана непосильной физической работой. Я – в каком-то полусознательном состоянии от удушья (тяжелая астма, скорей грудная жаба), истощения и, главное, беспросветности. Живое одно – газеты, начинаешь дышать, читая, как вытесняют немцев и с ними ту тяжесть, тот гнет, что 7 месяцев навис над нами. <…> до благополучного конца этой войны я не доживу – силы мои убывают с каждым днем. Но за других я рада, кому доведется участвовать в подъеме всех сил жизни после победы. Это будет небывалый расцвет страны и личности» (Е. Шервинский, 1 марта 1942). Через пять месяцев: «… сама не знаю, как вынесла жару, верно, судьба еще бережет меня для новых ударов. <…> Продано всё возможное и даже невозможное. <…> совместная жизнь делается пыткой. <…> Выход один – мне уехать в Москву <…> Неужели же я лучшего не заслужила? Я много страдала, добро – делала, зла – никому, работала как могла, всю жизнь до 66 лет. За всё прошу одного: кончить жизнь в своем углу <…> Знаю, сейчас не время для личного устройства, вся страна в огне. Но мы же часть страны, спасая себя, мы для нее сможем жить. Я вот сейчас начала цикл стихов о войне – и не могу писать в моих условиях, а у себя в Москве – чувствую – могла бы» (ей же, 9 августа 1942).
Цикл стихов о войне она дописала – это венок сонетов «На подступах к Москве», последняя ее вещь. Трудно представить, что это написано женщиной на пороге смерти. <…>
Перед смертью, говорят, в сознании человека проносится вся его жизнь. Как представлялась она в эти месяцы Вере Меркурьевой, мы знаем из неожиданного источника – из ее письма она даже не была знакома, – к другому ташкентскому постояльцу, Корнею Чуковскому (8 декабря 1942). «Протаясь всю долгую жизнь, почему приоткрываюсь к концу? Именно потому – под конец. <…> …Вы понятливый, и Вы насмешливый и нежный – редкая, мною особо любимая смесь». В письме – шесть «картинок», по ее выражению:
I. 1916 г., январь. Белый домик с колоннами балкона, из окна – снежные горы, Казбек. Нетопленая комната, мебель 60-х годов. С книжкой и папиросой 4-я сестра Чеховских Трех сестер. 40 лет, «некрасива, но интересна», плохо слышит, дико застенчива. Дочь гражданского чиновника, не из крупных, мать – крестьянка. Образование – 8 классов женской гимназии, английский и французский языки, запойное чтение – Таухниц вперемежку с Владимиром Соловьевым. Окружение – офицеры пехотинцы, студенты медики. Стихи читает страстно, своих не пишет, кроме шуточных и на случай. Веселая, грустит для порядка. «В Москву, в Москву» наезжает изредка.
На западе догорает империалистическая бойня. Андрея Белого «Петербург».
II. 1917 г., декабрь. Кабинет Вячеслава Иванова на Зубовском бульваре. 4-я сестра с тощей тетрадкой – уже своих – стихов. Признана, увенчана. Все поэты и философы Москвы и Петрограда – пэресса среди пэров. Выступает на вечерах меценатов, печатается в Салоне поэтов, газетках и журнальцах, о ней пишет Эренбург, ее пародируют в «Кафе поэтов».
(1918 г.) Гражданская война. Голод и холод.
«Двенадцать» Блока, «Зимние сонеты» Вяч. Иванова, громит Маяковский. Своя книга «Тщета».
Первый день Пасхи в ее комнате на Староконюшенном переулке, пришли поздравить А. Толстой, И. Эренбург, М. Цейтлин, Вячеслав Иванов, входит его красивая жена: «да у вас салон поэтов». Переводы для Госиздата – Жорес и др. В 20-м году отъезд «домой».
III. 1932 г., октябрь. Тот же белоколонный дом перед горами. Миновали 10 лет уюта, покоя, восстановившегося здоровья, доверия к жизни. Книга: «Дикий колос». Рухнуло всё. Отъезд окончательный в Москву. Судорожные поиски работы.
IV. 1935 г., октябрь. Хатка на Кубани. Улицы, поросшие травой. Диккенсовские старички-хозяева – брат с женой. Перевод Шелли – первый в жизни перевод стихов (не считая микроскопических), без консультантов, без редакторов, без пособий – единственное – толковый словарь Annandale. За год – 6000 строк (изуродована Шенгели 1-я половина книги, кончая Элладой).
V. 1940 г., август. Подмосковная дача. Река – большая, широкая, гудки пароходов, равнина, окаймленная лесами.
«Двенадцать месяцев» – сказка для сцены. Закончен «Дикий колос».
VI. 1942 г., октябрь. Ташкент. Койка, на ней – развалина, «тень своей тени», 66 лет, все болезни, лютый холод временами, всегда впроголодь, беспомощность, безвыходность, близкая неминучая смерть. Оглядывает «свой дивный горький век». И – воля к жизни, жажда преодолеть, «подняться над».
Венок сонетов «На подступах к Москве».
Встреча с Чуковским не состоялась, помочь ей он не мог, только ответил ей отчаянным письмом, она ему – таким же: «… если Вы не увидели моей катастрофы, значит, Вам дела нет до меня. А почему ему быть-то? <…> Никогда никого не молила, Вас умоляю и верю, дойдет до Вас мольба…». Письмо помечено 30 января 1943: жить ей оставалось меньше месяца.
В Ташкенте были последние встречи Меркурьевой с Ахматовой. «Приходит иногда к нам, внося с собою, нет – собою “ветр с цветущих берегов”, читала стихи новые, до меня долетавшие чудесными звуками (Е. Шервинской, 1 марта 1942). «Была недолго, как всегда, ушла, накинув на голову черное кружево. Оставила, как всегда, черту невероятного, неправдоподобного – единственно реального. Моя ташкентская мука оправдана ею. А жить трудно, не жить легче. <…> от кровати до стола еле додвигаюсь. <…> Вообще, последняя глава книги о Вере Меркурьевой – лучше Вам ее не писать: сварливая, поедом едящая всех Яга, сгорбленная, вся в морщинах, уродливая калека – и злая» (Е. Архиппову, 4-5 апреля 1942). Это не рисовка: Е. Юрченко, ее младшая подруга еще по Владикавказу, эвакуированная со своим институтом в тот же Ташкент, пишет тому же Архиппову: «Последние полгода она бродила по всему двору в поисках папирос, кофе и т. п., т. к. никогда не хотела считаться с тем, что есть, чего нет и что может быть. А между тем Вы отлично знаете, что Кочи никогда ей ни в чем не отказывали. <…> Последнее время В.А. очень досадовала на отсутствие света, т. к. мы жили целый месяц при фитильках <…> И в таких случаях она всегда обвиняла нас всех в этом и сердилась на всех. <…> …невероятно ссорилась с А.С. и за последнее время совсем постарела <…> может, и лучше, что она теперь успокоилась ». Успокоилась: Вера Меркурьева умерла 20 февраля 1943, подруга пишет об этом два дня спустя. «У нее было воспаление легких, и за 2 дня до смерти она потеряла сознание. Звала Машу, но называла ее Маня». Здесь, в Ташкенте, за 15 лет до того умерла в ссылке Е. Васильева – Черубина де Габриак – которой так нравились стихи Меркурьевой. «21-го ее похоронили на одном кладбище с Черубиной и, по-моему, недалеко от Черубины, тоже над городом. Там чудесный вид на горы, целую цепь гор. Был ясный солнечный день, и горы были как на ладони». Ни могила Черубины, ни могила Веры Меркурьевой не найдены.