И тут где-то рядом с Вавилой раздался приглушённый голос:
— Помирились, небось, толстосумы проклятые.
«Кто сказал?»— Вавила обернулся, но кругом всё бурлило. Люди протискивались поближе к желобу, к шаньгам.
— Михей, ты слышал?
— Сам ищу. Разве найдешь в этом море.
Лушка, в новом голубом сарафане, несла калачи на подносе и все озиралась по сторонам, стараясь увидеть в толпе Вавилу.
Хороша была Лушка. Уж не бесшабашная, не задорная, а степенная, уверенная. Рогачёвские парни дивились такой перемене.
— Ишь, пава заморская, морду воротит, — прохрипел досадливо Тришка.
Вавилы не видно. Лушка забеспокоилась. И вдруг рядом спокойный, знакомый голос:
— Здравствуй, Луша. Освободишься, приходи на речку. Буду ждать у брода.
Вздрогнула Лушка. Изменилась в лице.
— Так приходи, — повторил Вавила. — Очень прошу. Не придешь — заявлюсь прямо в дом к твоему хозяину.
А вокруг продолжали шуметь рогачёвцы. Пиво делили, закуски. Слышались первые песни и первая пьяная ругань.
Вернувшись домой, Матрёна волчицей забегала по горнице. В ушах её стоном стояло — «Ур-ра Кузьме Иванычу… Ур-ра-а-а…»
Под окнами несколько мужиков пьяно тянули «По синему морю корабель да плывет…» На высокое крыльцо лавки вышел Кузьма Иванович. Песня сразу оборвалась. Мужики сгрудились в кучу, сдернули с голов шапчонки и, нетвердо переступая с ноги на ногу, затянули:
— Кузьме Иванычу — сла-а-ва… Кузьме Иванычу — многие лета-а-а…
— Лета и зимы, лета и зимы, — упрямо, по-пьяному, выводил надтреснутый тенорок.
— Может, ещё промочите горло, почтенные? — предложил Кузьма Иванович.
— Можно и промочить. Ур-ра-а хозяину! Многие лета!
Матрёна метнулась к окну. Мужики были незнакомые, нездешние. Один увидел Матрёну, приложил к голове пальцы, изобразив рога, высунул язык и заблеял:
— Бе-е-е…
— Бе-ее-е, — заблеял и другой, показывая на Матрёну. — Толстая харя! Жмотка! К ней золото рекой текет, а нет штоб народ приласкать. Ур-рр-а Кузьме Иванычу.
— Денег у неё нет! У Кузьмы Иваныча — деньги! Бе-е-е.
— Сёмша! Ксюха! — закричала Матрёна. Надавайте паршивцам по шеям. Гоните паскудников!
Симеон выбежал на улицу, но мужиков уже не было. Они сидели в кухне у Кузьмы Ивановича.
— Нам што! Ежели надо, мы ещё могём. Надо ещё — заплати. Я ей не то что язык, а што хошь покажу.
— Не надо больше, ребята, — хлопотал возле мужиков приказчик Кузьмы Ивановича. — Стемнеет малость и кш, мужички, по домам. Чтоб духу вашего больше не было. А пока выпейте ещё по стакашку за здоровье хозяина, закусите блинками.
Сысой стоял в горнице, прячась за дверь, и хохотал до слез. Увидев, как мечется у ворот Симеон, накинул пиджак, быстро вышел на улицу. «Поищи мужичков, дуралей, поищи», — посмеивался он, глядя на Симеона. — Господин Ваницкий крупную сеть плетёт, а мы тут мелкоту, пескаришек половим. Пескаришки вернее».
Поправив наброшенный на плечи пиджак, Сысой не спеша, будто прогуливаясь, подошёл к Симеону.
— Что-то ты вроде невесел, Сёмша?
Сказал и насторожился: «Если пронюхал чего — ударит».
Симеон схватил его за рукав.
— Ты кого нонче делал?
Замялся Сысой. Решил отшутиться.
— Стоял у забора, считал ворон. Да надо опять пересчитывать. Летают с места на место и сдается, ошибся малость. Не то одну лишнюю присчитал, не то пропустил одну.
Мутные, хмельные глаза Симеона сузились в щелки.
— Гы-гы… Ворон… Пойдем-ка лучше к Арине, тяпнем. Хоть душу с тобой отведу.
Отлегло на сердце Сысоя. «Вроде не сердится».
— Арина зачнёт ругаться. Скажет, пришли песни горланить, опять от соседок стыдно.
— Пойдем. Ежели будет ворчать, то вот, — поднёс к носу Сысоя кулак. — У нас разговор недолог. Пусть помнит из чьей муки пироги пекёт.
Шли молча. Сысой пробовал шутить, но Симеон угрюмо молчал. Мутным валом вскипала и плескалась обида на пьяных мужиков. «Жмоты? Денег у нас нету? Да кто считал наши деньги?»
Тяжело было Лушке уйти незаметно из дому. Пришлось пробираться огородами, задами.
За мельничной плотиной оглянулась. «Вроде бы никого…» Тихо запела:
Начинаются дни золотыеВоровской непроглядной любви.Эх, вы, кони мои вороные,Черногривые кони мои.Пелось бездумно, легко.
— Лушка!
Вавила стоял на поляне в заломленной на затылок фуражке, в наброшенном на плечи пиджаке. Солнце светило ему в спину, низкое, красное, и Лушка видела только силуэт Вавилы, четкий, стремительный на фоне зари. Вавила звал ее:
— Сюда иди, Луша, сюда! Вот тут и садись.
Девушка, запыхавшись, вбежала на гору.
— Что ты, увидят здесь. — Прижалась щекой к груди Вавилы, оглянулась. — Пойдем скорее подальше. Неровен час…
— Никуда не пойду. Пусть все видят. Здесь хорошо. Смотри, пруд, гуси, березки у самой воды. А дальше — горы. — Вавила расстелил пиджак на земле. — Устраивайся удобней.
— Сдурел! — И разом смятение: «Неужто глумиться задумал? Господи! — но противиться нет сил. — Пусть будет, как хочет, — прошептала Лушка. — Все одно, мне не жить».
Боялась поднять глаза на Вавилу. Смотрела на воду, на белых гусей, плескавшихся у самых кустов. «Замешкались гуси. Давно бы пора домой», — мелькнула ненужная мысль.
Вавила взял её руку, погладил, прижал ладонью к губам. Лушка вздрогнула. Сжалась. И вдруг закричала:
— Что ты делаешь? Что? У нас на селе рук не целуют, и в городе — у бар только… — она пыталась вырвать руку, но Вавила крепче прижал её к щеке. Потом заговорил тихо, размеренно. Каждое слово западало в Лушкину память так, что не вырубить. Она сидела, подавшись к нему всем телом, и неотрывно смотрела на его губы. Сильные, крепкие губы, только что целовавшие её руку. — Тебе надо знать, — говорил Вавила. — Со мной может случиться всякое. Но ты всегда верь: я не сделал ничего плохого. На моей душе есть один грех. Только один. За него не судят, а надо бы судить.
— Молчи, коли так. Я и знать-то не хочу ничего.
— Ты должна знать.
— Ну после скажешь.
— Ладно, после. Но ты узнаёшь об этом первая. Лушка, мы с тобой муж и жена. Так вот… — и на его ладони заблестели два жёлтых кольца. — Одно я надену тебе на палец, второе ты мне надень.
Лушка пыталась отдернуть руку.
— Что ты, Вавила! Родной… опомнись… Ты знаешь, кто я…
— Об этом, Луша, не нужно. Я на человеке, на душе твоей женюсь. А что было — быльём поросло.
Вавила протянул Лушке руку.
— Надень мне кольцо. Я, Луша, в бога не верю, но, если хочешь, давай обвенчаемся в церкви.
Только тут поняла Лушка — не шутит он. Этот сильный, пригожий парень, на которого с завистью глядели деревенские щеголихи, всерьез надел ей на палец кольцо. Всерьёз.
Лушка схватила второе кольцо с колен, поднесла его к самым глазам, зажала в кулак и уткнулась лицом в колени Вавилы.
— Господи! Да как же это все вдруг. Вавила, верь, я даже бога об этом молить боялась.
На небе загорались первые звезды.
…Симеон с силой рванул дверь Арининой хаты и, согнувшись, нырнул в избу. Арина бросилась Симеону навстречу, обвила его шею руками, прижалась щекой к бороде.
— Родной мой. Соколик. Вчера обещал прийти, не пришёл. Всю ночь глаз не смыкала. Ждала… — увидела Сысоя и ойкнула. Закрыла лицо руками. — Что ж это я?
— Не ойкай. Будто Сысой не знает, пошто я к тебе хожу. Раз ждала, собирай на стол. Проходи, Сысой. Будь как дома. А ты, Арина, живей, — Симеон уселся на скамью не спуская глаз с Арины. — Ишь, как нарядилась. Сысой, бусы на шее — я подарил. Смотри ты, ямочки на щеках. Крупитчата баба. Тугая. Не ущипнешь.
— Гостя посовестись. Разбирать меня по статьям, как барышник кобылу.
Зарделась Арина. Такую и любил её Симеон — смущенную, с затуманенными глазами. С нескрываемым удовольствием смотрел, как проворно орудует она ухватом, доставая из печки горшки.
«Хороша земляничка. У Сёмши губа не дура», — щурился Оусой.
Взгляды мужчин и смущали Арину, и вызывали гордость. Все богатство её — крепкое, стройное тело, длинные белокурые волосы, уложенные в тугие косы вокруг головы, ямочки на припухлых щеках, голубые глаза с поволокой. «Пусть Сёмша увидит, как Сысой облизывается. Заревнует малость — крепче любовь…»
Медленно, плавно, словно танцуя, подошла Арина к столу. Взяла пышный, румяный калач и, улыбаясь гостям, начала его ломать. То ли от душистого хлеба, то ли от сильного молодого тела Арины пахнуло в лицо Сысоя запахом свежего сена. Тонкие ноздри его затрепетали.
Арина положила хлеб и легко шмыгнула в подполье.
— Эй, мужики! Примите-ка лагушок с медовухой.
Рванулся Сысой, но Симеон его удержал.
— Погодь. Тут дело хозяйское. — Принял лагушок, поставил на печку. Не отрываясь смотрел на припухлые, ненасытные губы Арины. Пожалел, что позвал Сысоя с собой.