— Пресвятая богородица, до чего же дождя надо!
Когда поезд останавливался, все спрашивали друг друга, какая это станция и долго ли поезд будет здесь стоять. Но никто не знал ни названия станции, ни продолжительности остановки. На станции уныло бродил человек с фонарем. Никли пыльные акации. Пассажиры выходили на раскаленные плиты перрона и покупали молоко в бутылках зеленого цвета. Молоко было разбавлено водой и приправлено кусочком масла. Горячий паровоз шипел. Сердитый машинист поглядывал на пассажиров.
— Скажите, машинист, долго ли тут стоять будем?
— До второго пришествия!
Он с превеликим удовольствием спустил бы под откос этот состав, наполненный деникинским офицерьем. Но к машинисту приставлен часовой. И поезд дает отправной свисток, поезд движется дальше. Часовой присматривает за машинистом, машинист присматривает за паровозом… и мимо мелькают степи, степи, неоглядные степи!..
Котовский великолепно играет роль провинциала-помещика. И ничего нет подозрительного, что он заговаривает с одним, другим пассажиром, главным образом расспрашивая относительно цен на хлеб.
— Позвольте полюбопытствовать… — говорит он. — Извините за беспокойство…
Случайно перехватывает внимательный взгляд одного пассажира, которого раньше и не приметил. У открытого окна сидит молоденький офицер с фронтовым загаром и какой-то грустью и усталостью в глазах. Офицер этот чем-то располагает к себе, и он так не походит на всю эту пьяную ватагу, на этих хлещущих коньяк, орущих, безобразничающих деникинских головорезов, которыми полон вагон!
Лицо знакомое… У Котовского отличная память. Он вспомнил, кто этот офицер у окна вагона. Но хотелось бы знать, какова зрительная память офицерика? Времени прошло очень много. Узнает или не узнает? Встречались они во время оно в имении Скоповского. Офицерик в те времена был гимназистом Колей и приезжал на летние каникулы вместе со Всеволодом Скоповским из Питера. Конечно, он выглядел тогда иначе. Да и встречались они с этим гимназистом редко и мимоходом. Котовский вспомнил: «Да, да, точно! Орешников его фамилия! Коля Орешников! Он еще всегда с удочками таскался!»
Как поступить? Перейти в другой вагон? Отстать от поезда?
Котовский вместо того сел рядышком с молоденьким офицером и тоже стал любоваться в открытое окно на степные просторы. Он всегда предпочитал смотреть опасности в лицо. Во всяком случае, он точно удостоверится, узнали ли его, каково настроение этого поручика, каков он сам, а тогда уж можно решить, как действовать.
С минуту оба молчали. Только поручик вежливо подвинулся, давая место у окна.
Они заговорили о том, что жарко, что хлеба выгорели, что, впрочем, это не имеет никакого значения, потому что все равно некому убирать.
«Кажется, не узнал, — думал между тем Котовский, внимательно слушая и внимательно разглядывая собеседника. — Не мог бы он так прикидываться!»
Действительно, голос поручика звучал так искренне. Сам он производил впечатление человека издерганного, усталого. Он говорил отрывочно, перескакивал без всякой связи с одной темы на другую. Голос у него был приятный, а когда он улыбался, глаза его оставались грустными и не участвовали в улыбке.
«Нет, не хитрит. Явно не узнал, да и не разглядывает особенно, и, видимо, я все же изменился за это время. Но почему так смотрел?»
Поручик рассказывал о падении дисциплины в армии, о том, что мечтает об одном: как по приезде в Одессу заберется в ванну и смоет фронтовую грязь.
— Что в Одессе?
— Бедлам. Вы разве давно там не были?
— Давненько.
— Увидите много интересного и поучительного. Если же вы русский человек к тому же и любите то, что известно было когда-то под названием «родины», то вы переживете много унижения и стыда.
Котовский с любопытством посмотрел на офицера.
— Вот как? Унижения и стыда? Сильно сказано!
— Сказано недостаточно сильно и недостаточно громко, да и вы сами видите: кому говорить?
Котовский повел глазами на горланящих песни, на играющих в карты пьяных офицеров, заполнивших вагон.
— В Одессе сейчас есть всевозможные черт их знает откуда взявшиеся на нашу голову хозяева положения, — продолжал поручик. — Днем идет напропалую торговля, причем все продают и все покупают: табак, кокаин, родину, чины и военные тайны! Ночью на улицах патрули, а в ресторанах дебош, свинство! Пьют все: бывшие министры, бывшие журналисты, бывшие депутаты Государственной думы… Одни пьют потому, что стыдно, другие — потому, что утратили стыд. И везде и всюду на первом месте иностранцы! Может быть, те иностранцы, которые живут где-то там, у себя, — хорошие люди, даже обязательно так. Но иностранцы, которые понаехали в Одессу, отвратительны. Они, видите ли, хозяева! Платят и хотят за свои денежки получать проценты послушания! Они презирают нас и не скрывают этого.
— Вероятно, они недовольны, что плохо воюют?
— Разумеется! Да и нельзя отрицать, что Добровольческая армия все больше превращается в жалкий сброд. Иностранцы чувствуют это и начинают беспокоиться за вложенные ими денежки, за добычу, которая уплывает.
— Гм… а вы думаете, что уплывает?
— Я ничего не думаю. Они думают.
— В вас много задора. Вы мне нравитесь, молодой человек! Простите, с кем имею честь?
— Николай Орешников. Недоучка. Собирался быть путейцем по примеру брата, а вышел из меня непутевый офицер. По глупой русской привычке храбр, но не знаю, к месту ли. По глупой русской привычке — занимаюсь самобичеванием и браню русских, но, честное слово, мы лучше многих чванливых так называемых европейцев! Приятно было с вами побеседовать, душу отвести. Простите, вы не из Петербурга?
— Помещик Золотарев. Здешний. А впрочем, бывал и в Петербурге.
— В Одессе непременно сходите в кабачок «Веселая канарейка». Получите полное удовольствие. Можете себе представить, там у входа красуется надпись: «Студенты-стражники провожают домой. Плата по соглашению». Это ли не красота? Поужинали, выпили, а затем наймите студента! Относительно интеллигентен и вместе с тем вооружен. Впрочем, я говорю много глупостей. В душе такая боль, а слова получаются жалкие. Чем это объяснить? Не умеем чувствовать? Вот вы знаете, я много смертей перевидал. Казалось бы, если человек умирает, он должен бы… ну, подвести какой-то итог. Уже все, нет никаких сдерживающих условностей, ты полный хозяин твоих оставшихся пяти минут. Ну, прокляни, если хочешь, или благослови, завещай. Ведь ты в последний раз можешь говорить. Если ты при жизни боялся, теперь тебе нечего бояться. Если ты что-то скрывал, теперь можешь не стесняться, мой друг, все равно все кончено. Но скажи же, скажи незабываемое, значительное, полное священного трепета или насыщенное цинизмом! К сожалению, и в час смерти человек не находит нужных слов, так, мелочишка! Помню, один умирающий все только просил клюквы. Черт возьми! Да ведь ты сам уже превращаешься в клюкву, в болотную кочку! Слушаешь — и такая обида поднимается! А может быть, зря? Другой умирающий волновался, кому достанутся его новые сапоги…
— А вы хотите, чтобы они в свой смертный час говорили о перспективах развития сахарной промышленности?
— Нет, зачем же! Но почему все же — сапоги? Или мы бедные уж такие? Или боязливые? Напугали нас, что ли, на всю жизнь?
Орешников задумался и замолчал. Лицо у него осунулось, скулы заострились. Так они некоторое время молчали, и Котовский думал, почему, собственно говоря, этот офицер не мог бы быть с ними, если бы внести ясность в его мысли и мироощущение? В нем есть что-то такое, бродит. Но в людях разбирается плохо: с какой стати, например, отводить душу с каким-то помещиком Золотаревым? По-мальчишески получается! Но, конечно, не узнал.
— Простите, а ваше имя-отчество? — заговорил в это время поручик. Интеллигентская привычка, без имени-отчества трудно разговаривать с человеком. Ага! Петр Петрович? Очень приятно! А меня зовут Николай Лаврентьевич. Я вот сейчас думал, Петр Петрович… как бы это проще сказать, без ложного пафоса… Я считаю, что нет никакой выгоды трусливо жить. Ну, просто вот нет ровно никакой выгоды! А? Вы согласны? Ведь как ни силься, не наскрести больше, чем отпущено. А отпущено до смешного мало! Обыкновенный стул, например, может прожить дольше, чем пять маститых стариков, умирающих с почестями и с седыми бородами. Ну разве же это не свинство?! На одной чаше весов — пять академиков, движущих вперед науку, а на другой чаше весов — дурацкий стул! Вы возразите мне: стул неодушевленный предмет. Хорошо. Черепаха живучее человека! А? Как это вам нравится? Че-ре-па-ха! Одушевленный предмет — черепаха! Конечно, все это очень трафаретные вещи, но каждый человек в определенном возрасте непременно должен пройти через эти бесплодные мудрствования, как ребенок должен переболеть корью…