...Сюда, со второго этажа больницы, иногда слабо доносился детский плач...
Вера спросила как-то Анжелу – а кто там, на втором этаже, содержится? Анжела округлила глаза и велела никогда больше об этом не спрашивать. Ни-ког-да!
– Почему? – спросила девочка.
– По кочану! – ответила медсестра. То, что та не рассмеялась, не прыснула – она была страшно смешлива, – Веру насторожило еще больше.
На другой день она повстречала в парке главврача Сильву Валентиновну. Похоже, что та просто гуляла, без всякой цели. Это Веру удивило – в ее представлении врач всегда куда-то должен бежать, торопиться. А тут главврач явно прогуливается, да еще с букетиком листвы, тщательно подобранной по цвету.
Всем пациентам старше десяти лет Сильва Валентиновна говорила почему-то «вы». И сейчас она приветливо окликнула девочку: «Гуляете, Верочка? Скоро выпишем...» – подобрала, наклонившись, крупный блестящий желудь на черенке, с крепко нахлобученной на голову коричневой пузырчатой кепкой.
– Нравится? – спросила она. Вера кивнула, машинально взяла протянутый Сильвой Валентиновной желудь, и некоторое время смотрела ей вслед...
Догнала ее и пошла рядом...
– Сильва Валентиновна, – спросила она, – а кто там плачет на втором этаже?
Главврач остановилась, внимательно посмотрела на Веру, сказала просто и грустно:
– Я могу вам, Вера, сказать, но прошу, чтобы никто больше об этом не знал... Вообще-то наша больница – для детей с врожденными дефектами... Ведь не все рождаются здоровыми, нормальными, вот, как вы... Многие из них безнадежны... и живут здесь все время, пока... Понимаете, не все родители могут держать такого ребенка дома...
– И они... умирают? – спросила Вера, глядя на нее во все глаза...
– Рано или поздно... Никто из них не жилец... А многие показались бы вам просто страшными... Так что прошу вас держать это в тайне...
Вот еще! В тайне... Надо было немедленно придумать, как пробраться туда, на второй этаж! Этим же вечером она подговорила Надьку, десятилетнюю дочь уборщицы, которая в каникулы болталась по коридорам больницы, помогая матери таскать ведра и швабру, осуществить экспедицию на второй этаж. Надька, оказывается, всю эту тайну знала давно, бывала там, наверху, когда мать убирала...
– Да ничо там такого страшного нету, – сказала она. – Особенно если привыкнуть... Пойдем по другой, черной лестнице... Завтра после обхода, когда врачи и сестры чай пьют... Там даже и дверь не запирается...
Всю ночь Вера ворочалась, представляя завтрашний поход наверх, – к чудовищам... уродам...
На рассвете ей приснилось, что она долго поднимается по темным лестницам, карабкается и карабкается по бесконечным, очень высоким ступеням и наконец подходит к резным, как в мечети Шейхантаура, дверям, которые вдруг распахиваются резко, вот как мать распахивает дверь квартиры, когда возвращается после отъезда; и точно: навстречу ей вдруг вышла торжествующая мать.
– Доигралась? – спросила она, и принялась наотмашь лупить Верку куда попадала.
Тут набежали откуда-то врачи, медсестры, стали оттаскивать мать, а Сильва Валентиновна качала головой: «Я же вас, Вера, просила, просила... Это наша главная пациентка. Думаете, она куда из дома-то пропадает? Вот здесь мы ее и держим, видите, какая она страшная... Она-то самый ужасный урод и есть...»
Проснулась перед обходом и даже на завтрак не пошла, продолжая думать о своем многозначительном сне.
А Надька не обманула. Промелькнула в коридоре, махнула рукой и независимой такой походочкой отправилась в сторону туалета, за которым оказалась стеклянная дверь на запасную лестницу. Тут Надька оглянулась по сторонам, дернула подбородком и тихонько потянула дверь на себя, – та открылась...
Вера бесшумно поднималась за Надькой совсем недолго, не как во сне, и почти сразу они оказались на лестничной площадке с клетчатым, серо-коричневым, кафельным полом, перед еще одной стеклянной дверью, за которой Вера увидела девочку лет семи – славную, аккуратно причесанную; она сидела за детским столиком, уже маловатым для нее, и ела манную кашу... И никаким уродом она не была, совсем наоборот... Вера уже хотела спросить Надьку, а что, мол, такая милая девочка здесь делает, как та набрала полную ложку каши, задрала босую ногу на стол и принялась ее кормить...
– Что... – хриплым шепотом спросила Вера... – Что она делает?
– Она слепая, – сказала Надька, – и мозги не в порядке... Ну, это не очень интересно. Пошли, что-то покажу!
Они открыли дверь и мимо девочки, продолжающей увлеченно вымазывать кашей ступню своей ноги, прошли в огромную, довольно светлую палату с множеством детского размера коек, огороженных веревочными барьерами. В койках слабо шевелились... Это были дети, дети... многие из них лежали голышом и почти не двигались... Все они были похожи: головы, как арбуз, и тоненькие паучьи ручки-ножки...
– Во, смотри... – сказала Надька... – это такая палата... Тут они все с одинаковой болезнью.
– А... почему они голые? – спросила Вера.
– А ты думай своей головой, почему! Кто ж на них настирается, а? Пушкин будет на них стирать? Или ты?
Они стали обходить кроватки одну за другой, переговариваясь шепотом... Странно, дети не плакали... Некоторые даже улыбались... Несколько было слепых, с закатанными белками...
И запах... Никогда в жизни Вере не встречался больше такой запах... не медицинский, не запах мочи или несвежего тела, нет... Кисловатый, тяжелый... Не человеческий...
– Пошли, что покажу, – потянула ее Надька в угол палаты. – Только не завизжи...
Вера подошла к кроватке, всмотрелась и... остолбенела. Это была девочка... Та же огромная голова с мутно смотрящими в потолок глазами, то же беспомощное тельце с неразвитыми ручками... а между тонких, с желтыми вялыми складочками, ножек, где должна быть девчоночья щелочка... их было две!
Вера стояла, не в силах пошевелиться, не в силах двинуться с места... стояла и смотрела, не отрываясь, на две эти щелочки невероятные, не могущие быть в природе; словно какой-то нерадивый, бездарный ангел неправильно составил это несчастное тельце, да так и выбросил его, забыв умертвить...
Ей не было страшно... Но жалость, протестующая жалость навалилась на нее, сдавила горло, не давала отойти от кроватки.
– Ну, ты сто лет тут будешь у каждого стоять? – Надька тянула ее в следующую, смежную с этой, палату... – Пойдем, я тебе такой цирк сейчас покажу, закачаешься!
Они вошли в соседнюю палату, и с порога в глаза бросилась на третьей у окна койке огромная, раздувшаяся голова небывалых размеров. У нее было осмысленное лицо и красивые, загнутые вверх ресницы... Надька подошла поближе и сказала:
– Диля, привет!
И вдруг голова ответила:
– Привет!
– Мы тут гуляем... вот, в гости к тебе пришли... как дела?
– Нормально, – ответила голова, и красивые ресницы несколько раз моргнули.
– Ее вот Верой зовут... – продолжала Надька, кивнув в сторону совершенно окаменелой Веры. – Я говорю, что ты умеешь петь «Наманганские яблочки», она не верит. Будешь?
– Буду... – прошелестела голова и вдруг тоненько затянула: «В Намангане яб-лоч-ки зреют, а-а-роматные... на меня не смотришь ты-и, а-неприятно мне-е!»
Этого Вера уже не вынесла... Она сорвалась с места и опрометью бросилась назад. Одним махом миновала две палаты, девочку, всю уже обмазанную манной кашей, сверзилась с лестницы, промчалась к своей койке и забилась под одеяло, где и пролежала до вечера, накрытая с головой, не отзываясь на оклики Анжелы, тычки Надьки, и только мыча, что хочет полежать одна...
Она не могла бы объяснить – что испытывала. На ее детскую душу обрушилась вся несправедливость даже не мира, а того, что миру предшествует. У нее не было слов осмыслить это; об этом невозможно было никому рассказать, невозможно! В то же время она явственно ощущала: то, что она видела сегодня, было наказанием за какую-то вину. Но кого и за что наказывали? Почему эти странные беспомощные существа пришли в мир и живут здесь, вызывая только жалость и стыд? Чей гнев расплющил их тела и раздул их головы?!.
В конце концов она заснула, и словно в обмороке пролежала так до вечера. Проснувшись, откинула с головы одеяло и села...
В палате было темно, лишь под дверью теплилась желтая полоска света, докатившегося из дальнего конца коридора, где был пост медсестер.
Дунганку Нурию выписали вчера, и темнота в палате была просторной, ненаселенной, зудящей комариной песней... Впрочем, издалека, откуда-то из-за забора больницы, слабо доносилась иная музыка... И слышался в ней какой-то милый привет, вроде приглашения пройтись...
Вдруг Вере захотелось, чтобы эта музыка вошла сюда... Она вскочила, приблизилась к окну и распахнула обе трухлявые створки...
Неподвижные пики старых туй уходили ввысь... Над ними дышало, перемигивалось, клубилось огромными звездами, искрило тлеющими метеоритами и хвостами мелких комет пылкое азиатское небо; неподвижная алюминиевая луна висела прямо напротив окна, гипнотизируя девочку, а из-за ограды парка, из окон какого-то дома через дорогу, неслась музыка, рожденная этой ночью, звездным небом, циклопической луной и одуряющими, мощно встающими над парком, запахами деревьев, травы и кустов...