я сливался с ним, напитываясь экстазом, каждый спектакль был порцией допинга – я чувствовал, как эмоции зрителей перетекают ко мне, я видел тянувшиеся по залу нити, я знал, что они тянутся ко мне… Я вбирал в себя страх и восторг, ожидание и надежду, веселье, тревогу, злость, алчность искателя – всё, что они ощущали, пока Мельник проделывал свой путь, пока, собирая небесные камни, превращался из простачка-работника в храброго и хитрого пилигрима.
Думая обо всём этом, я выпадал из времени. Я говорил и делал всё, что следует, но по-настоящему жил только в часы спектакля. Даже теперь – в сумерках звенящей, поющей, мерцающей огнями ярмарки – всё казалось ненастоящим. Особенно когда Катя взяла меня под руку и мягко, но настойчиво повела от прилавка. Я плыл сквозь пронизанную фонарями тьму, чувствовал лёгкий, горьковатый аромат её духов, ощущал Катину руку на локте и холод на щеках, шагал легко и упруго…
С усилием вырвался из своего волнующего междумирья. Беспричинно расхохотался. Нет, надо что-то делать. Эмоции выплёскивались, и я едва мог удерживать свою удаль, едва контролировал грядущий восторг…
– Пойдём в «Ладно-Шоколадно»? Там ужины классные.
– Что, часто захаживаешь? – ехидно спросила Катя. – Девушек каждый вечер водишь?
Раньше я бы вскинулся, разозлился на такую подначку. Теперь – только посмеялся.
– В автобусе рекламу видел. А какие у меня девушки, сама знаешь: ты и Изольда.
– Многоженец, – фыркнула она.
– Так в «Ладно-Шоколадно»?
– Пошли.
…Мы полюбили эту крохотную несетевую кафешку. Было в ней по-домашнему уютно, даже слегка безалаберно. Может, потому что до сих пор не убрали ёлку. Может, потому что столики застилали бумажными клетчатыми скатертями, которые всегда лежали слегка вкось. А может, потому что всюду были развешаны фотографии, разложены книги, и пахло не как обычно пахнет в кофейнях, а шоколадом: сладким, молочным, тающим на языке.
После той ярмарки мы выбирались сюда пару раз в неделю. Кате, должно быть, было просто приятно. А я, хоть и хотел скорее начать поиски, всё-таки чуточку, самую чуточку жалел этого тихого времени. Пытался зачерпнуть как можно больше – пока была возможность. Вот мы и ездили сюда всякий вечер, когда у меня не было спектаклей. И всё начиналось отлично, и всё текло хорошо до тех пор, пока Катя не заводила прежнюю песню:
– Ты помешался на куклах, Олежек.
Эти её замечания перебивали даже ту радость, которую дарила «Мельница». Я выходил из театра, горя́. Я полыхал, не мог идти в шапке, расстёгивал куртку, открываясь ветру. Меня постоянно спрашивали, всё ли в порядке, не болею ли: так пылали щёки. Хотелось прыгать, хотелось бежать, хотелось – и моглось – взлететь. А Катя остужала эти чувства, и за это я её ненавидел и любил. Она привязывала меня к человечному. У отца такой привязи не было. Вернее… Видимо, какое-то время это делала мама, но до конца – не смогла. Отец нашёл Наталью – не зря он так много рассказывал ей про кукол! – и дальше его тянула уже она. А у меня появилась Катя, мудрая, как человек, прекрасная, как кукла, – и это неслучайно. Она – моё заземление, мой якорь. Это знак. Это значит, что я всё. Делаю. Верно.
– Я почти оформил академ.
– Ладно хоть не просто так бросаешь.
– Не печалься, о дева луны, – попросил я, ловя под столом её руку. – Не хмурься. Тебе не идёт совсем, Кать.
Я не чувствовал усталости – но периодически мозг всё же приказывал телу спать, и иногда это происходило так резко, что я не успевал додумать мысль. Вот мы с Катей сидим на моей кровати, а вот мы уже в темноте, где нет ни кровати, ни стен, и её лицо, подсвеченное вспыхнувшим прожектором, словно гуттаперчевое, превращается в лицо Изольды. Я тяну к ней руки… Изольда смеётся похожими на звон колокольчиков с серебряной рыбацкой сети смехом и исчезает во тьме. Вместо неё под луч прожектора попадает Арабелла, которую я знал только по копии в чемодане отца, да ещё по галерее «Шёлковой дороги». На её хвосте и коже блестят перламутровые капли, длинные ресницы бросают тень на бледные щёки, глаза под ними кажутся темней, тёмными, как чёрная вода, как озёрная глубина… Но Арабелла исчезает вслед за Изольдой, и на сцене показывается мечтательный Звездочёт в лиловом колпаке и золотых очках на крючковатом носу. Его, как и Арабеллу, как и Мельника до встречи в «Рябинке», я тоже знал лишь по отцовским копиям. Звездочёт смотрит задумчиво и рассеянно, но его взгляд быстро становится сосредоточенным, требовательным, острым. Он говорит, я знаю, он сон ото сна говорит одно и то же, но, проснувшись, я никогда не помню его слов.
…Хорошо, если я просыпался, пока под прожектором стоял Звездочёт. Но бывало, он печально уходил, а сон не кончался. И тогда появлялся Безымянный. Я не видел его. Ничего не менялось, но он приходил. Тьма не колыхалась, не двигалась, не густела, но я знал, что падаю, падаю в глубокий колодец, а потом поезд увозит меня в туннель. Он едет, и едет, и едет, и я понимаю вдруг, что это навсегда.
– Олег, я прошу тебя, возьмись за ум. Ты хочешь поставить жизнь с ног на голову из-за какой-то легенды…
А может, и не нужен мне был этот якорь. Иногда её слова по-настоящему раздражали.
– Пожалуйста, перестань. Ты не задумывался, почему люди сначала заканчивают школу, потом институт, потом встают на ноги и только затем начинают потворствовать своим хотелкам?
– Я и не думал, что ты такая скучная.
– Да, есть исключения. Но в большинстве жизнь строится именно так. И почему? Потому что это путь, проторенный миллионами, менее рискованный, более адекватный…
– Ой, прекрати, а? Голова от тебя болит!
– Олег! Ты ведёшь себя как ребёнок!
– Я веду себя как человек, у которого есть в жизни радость, есть мечта, и который не собирается забивать на них только потому, что большинство людей в стране получают высшее образование!
– Но ты…
– Катя, не тупи, я тебя умоляю! Не тупи и не компостируй мне мозги! Всё! Если ты ещё раз заведёшь эти разговоры, я с тобой разговаривать перестану.
И на какое-то время разговоры действительно прекращались, но потом мы снова оказывались в тёмных и тёплых сумерках, золотые гирлянды фонарей мерцали над головой, дорога уводила в загадочную ночную даль… Всё было хорошо, и всё повторялось заново.
– Я оформил академ, – как-то сказал я, сжимая её ладонь. – Так долго всё это. Столько бюрократии.
– Когда уходишь? – глядя на бегущую за