ПАПА разбивает табуретку, грохнув ею об пол, и этим заглушает окончание маминой фразы.
МАМА (за кулисами): - ...будешь-будешь-будешь!
ЗАНАВЕС.
Перед занавесом, через затемнённый просцениум, движется фигура немолодого человека. В руках человек держит букетик первых подснежников. Он бережно прижимает цветы к груди, он ладонью заслоняет цветы от холода.
Навстречу ему идёт женщина. Увидев её, он ускоряет шаги, приближается к ней, протягивает цветы.
Вместе они пересекают просцениум и исчезают за занавесом.
МАМА (за кулисами): - ...будешь-будешь-будешь!
СВЕТ В ЗАЛЕ.
От затяжных осенних дождей деревянный настил стал скользким. Оступившийся рисковал сорваться в непролазную лагерную грязь.
Навстречу Фридману шёл высокий человек в офицерской форме, и хотя ширина настила позволяла разминуться, заключённый предпочёл сползти вниз.
Немец остановился. Это было плохим признаком: значит, что-то в облике или поведении заключённого ему не понравилось. Фридман ждал.
Офицер разглядывал неказистую, укутанную в тряпьё фигуру, набухшие жидкой грязью штанины, дырявую шаль. Непонятный интерес проступил на жёстком лице арийца.
- Friedmann? - недоверчиво произнёс немец. - Was machst du hier, Karl? ("Что ты делаешь тут, Карл?")
Удивление в его голосе было искренним и странным - в этом странном и страшном месте.
"Какой-нибудь венский меломан, - подумал Фридман. - Наверно, посещал мои концерты."
- Donner Wetter! Ты не узнаёшь меня, Карл? - Тон был требовательный, даже сердитый.
- Nein... Wer sind Sie, Herr Offizier? ("Нет... Кто вы, господин офицер?")
- Ты сошёл с ума... - от негодования офицер перешёл на шёпот.
- Да, я наверно сошёл с ума, - согласился Карл.
Говоря это, Фридман ещё не представлял себе, какое усилие предстоит ему сделать над собой, чтобы сохранить рассудок.
Опять начал моросить дождь.
- Следуй за мной... Выдерживай дистанцию.
Он помнил Дитриха толстым рыжеволосым подростком; от вздёрнутого носа, светлых глаз и постоянной улыбки однокашника веяло покоем и добродушием. В присутствии Дитриха всегда хотелось улыбаться.
Отца Дитриха, Отто Фогеля, рано осиротевшего, приютила еврейская семья, и бюргеры-соседи отнеслись к такому поступку благожелательно: в конце века многие жители Вены гордились своей терпимостью. В принявшей его семье Отто вырос; так же, как и остальные дети, он получил медицинское образование.
В 1915-ом врач военного госпиталя доктор Фогель был застрелен маньяком, солдатом-мадьяром, которого он лечил; тот подслушал его беседу с другим раненным солдатом - курчавым очкариком; говорили они между собой на варварском жаргоне, который евреи обычно выдают за свой Muttersprache (даже в его названии они надсмеялись над языком великих поэтов и философов: переиначив "Judisch" в "Yidisch", они таким образом открестились от презрительного клейма, которым племя их изначально мечено было Святым Писанием и Историей).
После гибели Отто большая и дружная семья Фогелей распалась, расползлась: одни уехали из Вены, другие совсем покинули Австрию. Изредка Карл встречал неопрятную и постаревшую фрау Фогель, но она не узнавала его.
После тех событий прошла целая жизнь, и каждый прожил её по-своему...
В надвинувшихся сумерках Карл вглядывался в серое, с водянистыми глазами и впалыми щеками лицо своего бывшего приятеля - и не находил в нём ни одной чёрточки, которая хотя бы отдалённо напоминала ему рыжего сдобного Дитриха.
- Я не думаю, что смогу что-нибудь сделать для тебя, Карл, бесстрастно и безжалостно произнёс офицер. - Я всего-навсего комендант лагеря. Я исполнитель. Приказы поступают сверху... Я лишь солдат.
Фридман ни о чём и не просил. Ему было холодно, он зябко кутался в свою рваную одежду, но, промокшая, она прилипала к телу, и от этого становилось ещё холоднее.
- В лагере, кроме тебя, есть музыканты? - спросил вдруг Фогель.
Фридман пожал плечами.
- Среди такого числа евреев не может не быть хороших музыкантов. - По аскетичному лицу Дитриха впервые пробежала гримаса улыбки - лишь на миг искривила его губы, не коснувшись глаз, - и тут же исчезла.
Фридман опять пожал плечами.
- Собери небольшой оркестр... Пять-шесть человек... Сообщишь мне имена... Уходи первым, нас не должны видеть вместе.
Фридман выскользнул за дверь и ступил на мокрый настил. Шёл дождь. Карла знобило.
Мамины опасения не оправдались: я не заболел венерической болезнью, не остался без аттестата зрелости и не стал чистить уборные. Отметки в моём аттестате были не самые блестящие, но на приёмных экзаменах в политехнический я всё же набрал необходимые баллы.
Встреча с большим городом ошеломила меня. Я привязался к нему, влюбился в него, бредил им, я, словно девушке, дарил ему восторженные строки.
"Ну, что же, город, покажи
Разлив твоих прекрасных улиц,
Чтоб великаны-этажи
И мне как другу улыбнулись,
Чтоб на плечо мне ветвь-рука
Легла, от почек тяжелея.
Издалека-издалека
Приехал, город мой, к тебе я.
Трамвай промчал вдоль этих мест
Колёс ритмическое пенье,
И - вот твой дом и твой подъезд,
И под ноги летят ступени..." - Это была целая поэма - о городе, о девушке и, конечно, о неразделённой любви. Правда, как и полагалось, финал поэмы звал, стремился мобилизовать, был полон оптимизма и уверенности в светлом будущем:
"А жизнь идёт, спешит, бежит
И исправляет все ошибки.
Мне вслед гиганты-этажи
Глядят с доверчивой улыбкой,
Спешит поток автомашин,
В своих пальтишках тёмно-серых
Заходят в школу малыши,
И набухают почки в скверах.
Знакомых улиц новизна
Умылась ласкою весенней.
Опять стучится в жизнь весна
Больших надежд и их свершений."
Я окунулся в новую жизнь. В прошлом остался кинотеатр имени Калинина с торжественной колоннадой перед входом и наивным оркестриком в полутёмном фойе. Во время коротких наездов к родителям я приходил в кинотеатр, чтобы с ностальгическим трепетом послушать барабанный бой несгибаемого ударника Яши Кудрявого; тромбон Ефима Соломоновича выводил diminuendo удалявшегося паровозного гудка: "ту-ту-у-у" - затихало вдали; а голос вечно молодой Нины Полонской возвращал меня в ту страну юношеских грёз, где и впрямь было "всё вокруг моё".
В житье-бытье моих сограждан многое менялось. С отменой "административных ограничений" немцу Фридриху Гераде позволили покидать город его "постоянного проживания". Федя навсегда запер свою фанерную будку, в которую много лет подряд приходили его клиенты, и он подшивал им валенки, приклеивал стельки, ставил набойки.
Нужно было видеть, как он запирал её, будочку, кормилицу и поилицу, выручавшую в самые безнадёжные годы ссылки, спасшую большую семью от вымирания! Повесил замок, повернул ключ и закинул его далеко-далеко, на седьмое небо, в тридевятое царство, в тридесятое государство. Там он и хранится - на веки вечные.
Лишь для Фридмана всё осталось неизменным, не утратило силы предупреждение, сделанное ему перед освобождением из зоны: "...мы надеемся, что вы понимаете возможные последствия, если кто-нибудь за пределами нашей страны узнает о вашем существовании. Вы умерли. Вас нет. Вы погибли в фашистском лагере."
Фомина в зоне уже не было. Досужие языки утверждали, что перед увольнением спороли с его крутых плеч полковничьи погоны; назывались даже имена очевидцев этой церемонии. По слухам, эксначлаг после увольнения зацепился в каком-то захолустье на непыльной партийной работе. Но это были слухи.
А в лагере замелькали новые лица. В прежние, наводившие страх кабинеты вновь назначенное начальство стало приглашать дотянувших до этих сказочных времён зэков, и с каждым подолгу, обстоятельно и вежливо беседовали.
Пригласили заключённого Фридмана.
- Как вы попали в советский лагерь? - почему-то раздражённо, хмуро глядя на Maestro, спросил немолодой сутулый следователь.
Фридман испуганно оглядел комнату. Зарешёченное окно. Письменный стол. На стене большая карта страны - от Москвы до самых до окраин. Два портрета: Ленина и Дзержинского. Кабинет как кабинет, Фридман перевидал таких немало.
Блуждая в дебрях свободного и правдивого русского языка, которому вроде бы как-то уже и выучился к тому времени, Фридман стал рассказывать гражданину начальнику, как был освобождён Красной Армией из немецкого концлагеря, как его вместе с тремя другими евреями-музыкантами зачислили в часть на довольствие и как, уже в составе дивизионного оркестра, дошёл он до родной Вены.
- Ви никокта не пил in Wien? - спросил Фридман. Нет, гражданин начальник никогда в Вене не был.
- O-o, Wien ist сами лютши корот, ist die schoenste Stadt der Welt, заверил чокнутый австриец.
Оба помолчали. Следователь хотел задать заготовленный вопрос, но его взгляд натолкнулся на заключённого, и следователь осёкся. Сидевший перед ним зэк словно впал в забытьё. Веки его опустились, голова тряслась, губы шевелились.