Я подсел к стоявшему на подоконнике старенькому аппарату и накрутил номер. В ответ включилась музыкальная автоматика, после непродолжительного концерта механический голос объявил, что я на связи со службой информации и контактов объединения отелей, притонов и исправительных учреждений, что я поставлен в очередь под номером сорок семь, что необходимо ждать, что мне обязательно ответят, что я даже обречен на ответ, так и сказали. В ухе опять завертелась музыка, то есть не музыка, конечно, а хиты и шлягеры, музыки ведь на свете теперь не осталось. Минут за пять меня довели до позиции 46. И опять по ушам надавали шлягерами! Положил трубку, вышел покурить, поболтал с администратором – все это приблизило к цели на четыре позиции. Тогда я пошел обедать. Погулял по городу. Когда вернулся и снова припал к трубке, сообщили, что я числюсь шестым номером. Время, вперед! Вперед, время! Пять, четыре, три, два… Прокашлялся, мне говорить. Вот-вот подключится некто все ведающий, с ним можно объясниться, ему можно пожаловаться, он всё поймёт, прояснит, наладит, исправит. Не может же он не помочь! Даже обязан, как ответственное лицо, а по закону…
Но что это? Голос в трубке, тот же пластмассовый, компьютерный, продиктовал, что я на связи, что поставлен в очередь вторым номером, что мне обязательно ответят. Позвольте, я только что был вторым, пора мне быть первым! Меня обязаны подключить, выслушать, ответить по существу! Тут недоразумение, сбой, автоответчик не исправен! Должен же кто-то, хит вам в уши, заметить ошибку! Но автомат неумолим, меня, как шар бильярдный, посылает на позицию №3. Сомнений нет – пошёл обратный счет. Тот, на другом конце провода, только приблизился, невидимый и не постижимый, и сразу же повернул обратно, не вступив в контакт, не желая слышать. А меня сбросили уже на четвертый номер. Тут я закричал, взвыл, кажется, нечаянно куснул кого-то… Меня вынесли на улицу.
Последующие дни я отирался на вокзале, встречал и провожал поезда, спал урывками, поскольку начиналось лето, на скамейках в зелёных дворах, бывал бит, ограблен, попадал в полицию, кутил с какими-то женщинами. Вещи мои все не находились. Кастелян, как потом и в газетах писали, прихватив кассу, бежал с молоденькой горничной за границу. И в моем чемодане теперь на какой-нибудь веранде в Мальорке держат недозрелые помидоры.
…Очередь между тем сохраняется, она стала даже длиннее, так как пиво течет вязко, медленно, из-за чего буфетчику приходится подолгу держать посудину под соском. Наполняет он кружки теперь лишь наполовину, даже меньше, но жаждущие не только не возражают, но и сами показывают знаками (ребром ладони у горла), что ждать им больше невмоготу и лучше хоть глоток, чем вообще ничего. «Да пусть бы оно и вовсе кончилось, – думаю я. – И тогда можно будет уйти, не навсегда же мне здесь». Трудно дышать, как будто из помещения высосали весь воздух.
Тут от стойки отклеивается один тип. Вижу, вместе с пивом, едва ли не первый за все время, несет он и сушеную рыбу. Таким образом, обе руки у него заняты, и не знает он, горемычный, где бы пристроить кружку, чтобы заняться той рыбой. Столов, я уже говорил, в заведении не держат, а стен с полками совсем не видно из-за сгустившегося тумана. И вот он, бедолага, растерянно и жалко оглядывается. Еще немного – и выпадет у него из рук рыба или опрокинется кружка, всё в тартарары. Отчаянное положение, скажу я вам, жалкий миг равновесия, когда человеку еще возможен какой-то выбор. И тут он, похоже, от безвыходности, кидается ко мне. Значит, различает он меня, признаёт мое существование, соглашается с моим наличием! Я тоже вижу его и готов прийти на помощь. (Так и Эммануил Сведенборг уверяет, что иные существа способны видеть нас исключительно в том случае, если мы сами на них смотрим. От нечистой силы спрятаться проще простого – надо лишь отвести от нее глаза, не замечать ее, вовсе не интересоваться).
И вот смотрю я на человека с кружкой и рыбой, а он на меня. И вдруг он изрекает:
– Подержи-ка, будь другом.
Передает мне посудину, из рук в руки. Явственно слышу запах вожделенного пойла – оно отдает сырой глиной с тонкой примесью картофельной гнили. Я держу кружку, а он принимается за рыбу. Она небольшая, длиной с ладонь, узкая и плоская, но с крупной лобастой головой. Самое выразительное в рыбе – глаза. Рыба сушеная, а глаза живые. Льдисто-голубые, как у балерины Волочковой, глаза с явным интересом и детской доверчивостью смотрят на нас. Я ощущаю веселый дружелюбный взгляд рыбы и тоже киваю ей. Серебряная, хрупкая, тонкая, она и телом похожа на танцовщицу, подкинутую в воздух партнером и так в полете застывшую. Вот, думаю, что за судьба – родилась и взрастала где-нибудь в морях под Южным Крестом, обладая невероятной навигацией, без Солнца и звезд находила путь в непроницаемых глубинах. Хрупкое тельце выдерживало давление толщ, способное сплющить стальную подлодку. Обладала даром производить потомство, значит, испытывала чувства влечения, пожалуй, даже превосходящее наши по красоте и силе: ведь рыбы ради минуты любви преодолевают маршруты в половину земного экватора. Кто из нас-то на это способен? А ее изловили, высушили и бросят сейчас, при мне, в эту самую минуту, растерзав, под ноги на грязный пол.
– Да что ты о рыбе! – говорит вдруг посетитель, отколупывая от тушки худые волокна и отправляя их в рот. – А хоть бы и настоящая балерина – судьба-то одна. Эта плавала, та порхает под музыку – и так же берут ее после ужина, и обрывают крылышки, как я эту шкурку. Да и эти вот, – он обвел глазами стоящих в очереди, – разве кто из них заслужил такой доли? А ты говоришь – рыбка!
Вообще-то я не сказал ни слова. Разделавшись с тушкой и побросав ее останки на пол, пивопивец забирает у меня кружку:
– Твое здоровье!
– Какое здоровье, – говорю я, – когда меня, может быть, и вовсе нет.
– Как нет, если ты смотришь на меня и думаешь обо всем. Хочешь, и тебе нальют?
Он бросается к стойке, но тут же возвращается без ничего:
– В бочках сухо, буфетчик заснул.
Посетители продолжают прибывать, но шумнее от того не становится, наоборот, всё меньше движения, толкотни. Кто с кружкой, кто порожний – все дремлют, смежив веки, стоят, покачиваясь, подобно водорослям в тихой воде или отражениям ив. От опадающей тишины, от ощущения наступающей свободы заходится сердце и начинает ломить в висках.
– Смертная тишина. Не странно ли? Такой не бывает там, наверху, – говорю я. – Когда-то я знал человека в своем городе, ему по ночам, в его же квартире, ровно в полночь, начинал слышаться звук, негромкий, но надоедливый, вроде зуммера. Он обращался в разные инстанции и просил что-нибудь сделать, чтобы избавили его от звука. И так шло довольно долго. А потом ночной гость исчез сам собой, перестал приходить, как будто его никогда и не было. Так, представьте, приятель мой истерзался, чуть с ума не сошел, думая, что он потерял слух. Или что с ним не все в порядке.
– Понятно, – сказал собеседник. – Он испугался самого себя. Мы все боимся самих себя, не хотим себя знать и видеть – и потому ищем всякого вздора и шума.
– А вообще-то тебе пора убираться, – вдруг говорит он, наводя на меня мутный взор.
– Но ведь я так и не получил того, зачем приходил, – говорю я.
Пивопивец не отвечает – вижу, он спит, свесив голову себе на плечо.
– Не положено, закрываемся, попили-поели, насвинячили, здесь не место, все прошло, миновало, пора, брат, пора, – бормочет во сне буфетчик. Голова его, как отрубленная, валяется на прилавке, сама по себе, без рук и без шеи. За ночь у буфетчика успела вырасти седовато-сивая длинная борода, теперь она мокнет тут же в пивной луже.
«Свободен, свободен, наконец-то свободен!» – говорю я себе, проталкиваясь к выходу, переступая павших. Наощупь отыскиваю в стене дверь, толкаю, она отворяется с тяжким стоном – и я оказываюсь на улице.
Светает, из темноты проступают какие-то строения. Воздух легкий и свежий. Похоже, снова весна. Нет, пожалуй, раннее лето: деревья в листве, молодой, не пыльной. Бодро, по-утреннему, перекликаются птицы. Я иду гулкой пустой улицей в жемчужно-розовых бликах утра – и с какого-то шага начинаю узнавать встречные дома, переулки, фонари, деревья.
И тут до меня доходит, что тот, чужой, вчерашний, город кончился, слинял вместе с прошедшей ночью, смыт весенним дождём, а вокруг новорожденный свет. И я не просто влачусь, как попало, неизвестно куда и зачем, лишь бы двигать ногами, а иду к своему дому, оттого спешу, спотыкаюсь, готов полететь. Я вспомнил, я знаю, где повернуть, на чём подъехать, чтобы вернуться туда, где меня ждут. Они не успеют проснуться, как я постучусь.
(Аnonymous)
Ранний порох
Или как я стал журналистом
В клубе стройтреста по выходным танцы. Девушки стоят вдоль стенок или, пока не определились кавалеры, танцуют друг с другом. А ты только глаза переводишь, ищешь такую, чтоб сердце екнуло, подсказало: это она!