МНЕ НЕ ХВАТАЕТ ДОВЛАТОВА
Мне не хватает его могучей фигуры у Пяти углов в Ленинграде, в таллинском Кадриорге, на улочках Гринвич-Вилледж.
Не хватает его шуток, его манеры садиться на стул задом наперед и высоко закидывать ногу в брезентовой брючине, больше всего мне не хватает его новых рассказов. Не хватает его разговоров о Фолкнере и Зощенко, о Чехове и Бродском, двоюродном брате Борисе и приятеле Грубине.
Не хватает ожидания театральной премьеры, связанной с ним, чувства, что вот-вот поднимется занавес и перед тобой предстанет неожиданное и захватывающее действие, в которое будешь вовлечен и ты сам. Он любил давать спектакли, впрочем, был и благодарным зрителем.
С. Довлатов. Нью-Йорк. 1979 или 80-е годы. (Фото Нины Аловерт)
Как-то, кажется году в 75-м, мы жили вместе в Пушкинском заповеднике, в селе Савкино. Сергей работал в заповеднике экскурсоводом. Однажды утром он разбудил меня: «Сейчас я иду проводить экскурсию. Есть идея. Хочешь поглядеть?»
Мы пошли вместе в Михайловское, его же ждала группа экскурсантов, как оказалось, учителей из Московской области. Довлатов повел их к домику няни, я пристроился в хвосте.
Перед домиком Арины Родионовны он остановился, экскурсанты окружили его. «Пушкин очень любил свою няню, — начал Довлатов. — Она рассказывала ему сказки и пела песни, а он сочинял для нее стихи. Среди них есть всем известные, вы их наверное знаете наизусть», «Что вы имеете в виду?» — спросил кто-то робко. — «Ну, вот например, это… „Ты еще жива, моя старушка?“» — и Сергей с выражением прочитал до конца стихотворение Есенина. Я с ужасом смотрел на него.
Совсем незаметно, чуть опустив веко, он подмигнул мне. Экскурсанты безмолвствовали.
Это и был довлатовский театр, одна из мизансцен замечательного иронического спектакля.
Но он мог быть и совершенно другим — восторженным, воодушевленным, безоглядным. Зачастую, причиной этого была поэзия. Поэтический вкус Довлатова был безупречен. Он и сам писал шуточные стихи. Но серьезная, большая поэзия восторгала его. Именно в такие минуты сопутствующий общению с Довлатовым иронический флер бесследно исчезал.
Как-то я ночевал у него в Квинсе, днем Довлатов решил показать мне Брайтон-Бич. Мы поехали втроем: Лена — жена Довлатова, он и я.
Это не близкий путь, да и сам Брайтон — шумный, толкливый, суматошный, где к Довлатову то и дело подходили знакомые с шутками, разговорами, приветствиями, изрядно утомил нас.
Надо было передохнуть. Довлатов вспомнил, что где-то здесь живет наш старый, еще ленинградский приятель Константин Кузьминский. Решили зайти к нему.
Кузьминский, создатель «Антологии голубой лагуны», десятитомника, где он собрал чуть ли не всю поэзию советского андерграунда, жил здесь же на Брайтоне в подвале, среди компьютеров и печатных машин в обществе трех или четырех собак, изысканных русских борзых, благодушно расположившихся среди сверхсовременной электронной аппаратуры.
Мы вытащили припасенное пиво, копченую рыбу, извинились за внезапное вторжение. Но Кузьминский ничуть не удивился, стал показывать книги, наугад открывал их, что-то цитировал.
Были там и старые стихи моих товарищей, и мои — еще 50–60-х годов. Я прочитал вслух несколько строф Горбовского, Кушнера, Красовицкого, Уродского. Довлатов тоже поглядел в книгу, потом отложил ее и стал читать наизусть. Он читал стихотворение Иосифа Бродского «Натюрморт». Голос его нарастал, и видно было, как много для него значат эти стихи, как ему открывается в них особый смысл — и всеобщий, и сугубо личный, свой собственный.
Вещь. Коричневый цветВещи. Чей контур стерт.Сумерки. Больше нетНичего. Натюрморт.
Смерть придет и найдетТело, чья гладь визитСмерти, точно приходЖенщины отразит.
Это абсурд, вранье:Череп, скелет, коса.«Смерть придет, у нееБудут твои глаза».
И тут я подумал, как много соединяется в этом человеке житейского и возвышенного. Ироническая бравада, огромный человеческий опыт и чувствительность художника, который выстроил в душе шкалу высших ценностей, обращается к ним, опирается на них, и это не противоречит его собственному искусству, подчас сниженному к быту, ерническому, включающему в себя все тона и перипетии жизни. И, в конечном счете, проза Довлатова обращена к иерархии высшего — ответственности, судьбы, Божьего промысла.
После этого эпизода на Брайтон-Бич я видел Сергея еще много раз, и казалось, что жизнь еще сведет нас на своих перекрестках, предоставит радость и полноту столь важного захватывающего ощущения — быть его другом и его читателем.
Пять лет, как его нет…
Мне не хватает Довлатова.
«МАЛЬТИЙСКИЙ СОКОЛ»[1]
Иосифу Бродскому
Вступление I
СТАРЫЙ КИНЕМАТОГРАФ
Старый кинематограф —новый иллюзион,Сколько теней загробныхмне повидать резон!Это вот — Хамфри Богарт[2]пал головой в салат.Только не надо трогать,ибо в салате яд!Вот голубая Бергман[3]черный наводит ствол.Господи, не отвергнемженственный произвол.Жречествуй, парабеллум,царствуй вовеки, кольт!Грянь-ка по оробелым,выстрел в мильоны вольт!Ты же хватай, счастливчик,праведное добро.Кто там снимает лифчик?То — Мерилин Монро[4]!В старом и тесном зале,глядя куда-то вбок,это вы мне сказали:«Смерть или кошелек!»Здравствуй, моя отчизна,темный вонючий зал,я на тебе оттиснуто, что не досказал,то, что не стоит слова —слава, измена, боль.Снова в луче лиловомвыкрикну я пароль:«Знаю на черно-беломсвете единый рай!»Что ж, поднимай парабеллум,милочка, и стреляй!
И. Бродский. Нью-Йорк.
Вступление II
ПЯТИДЕСЯТЫЕ
Сороковые, роковые,совсем не эти, а другие,война окончена в России,а мы еще ребята злые.Шпана по Невскому гуляет,коммерческий, где «Елисеев»,и столько разных ходит мимозлодеев или лицедеев.В глубокой лондонке буклевой,в пальто двубортном нараспашку,с такой ухмылкой чепуховой —они всегда готовы пряжку,кастет и финку бросить в делона Мальцевском и Ситном рынке.Еще война не прогорела,распалась на две половинки.Одна закончена в Берлине,где Жуков доконал Адольфа,другая тлеет и понынеи будет много, много дольше.
И. Бродский и Е. Рейн
Дойдет и до пятидесятых,запрячется, что вор в законе,и в этих клифтах полосатых«ТТ» на взводе при патроне.Они в пивных играют «Мурку»,пластинки крутит им Утесов,ползет помада по окуркуих темных дам светловолосых.Перегидрольные блондинкисидят в китайском крепжоржете,им нету ни одной заминкина том или на этом свете.Вот в ресторане на вокзалекромешный крик, летит посуда,бандитка с ясными глазами бежит,бежит, бежит оттудаи прячет в сумку полевуютрофейный верный парабеллум,ее, такую боевую,не схватишь черную на белом.И это все со мной случилосьи лишь потом во мне очнулось,в какой-то бурый дым склубилосьи сорок лет спустя вернулось.Я вижу лестницу витуюна Витебском и Царскосельском.Не по тебе одной тоскую —еще живу в том свете резком.
Вступление III
ПОЛЧАСА ДО ТЕМНОТЫ
Полчаса до темноты —вот теперь давай на «ты»!Щекоти намокшим мехомв полусвете полудня.Я пошарю по прорехам,не отталкивай меня.Здесь под балкой потолочнойтемный царствует ремонт,мимо нас туман проточныйпроскользнул за Геллеспонт.Если будем вечно живы,то отправимся в Стамбул.Там оливы и проливы —сокол их перепорхнул.В голубой весенней юбкеты закажешь коньяка,все туманные поступкипроясняются слегка.И тогда под минаретоммы припомним этот день,ежели тебе при этомбудет вспоминать не лень,той разрухи капитальнойкоммунальный коридор,поцелуй, почти опальныйи укромный разговор.Как с тобой легко и жутко,что ж ты смотришь сверху вниз?Поднеси поближе шубку,расстегнись и отвернись.
ТРИНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ