Вера появлялась из-под нар с особенной прической, которую стала делать только теперь: волосы были высоко взбиты справа и слева; лицо от этого становилось тоньше и строже. Прическа придавала ей непонятное сходство с фантастическими дамами восемнадцатого века. Губы с утра были ярко нарисованы. Вера двигалась по вагону, а я лежал на нарах и поворачивался вслед за ней.
— Я как на сцене, — говорила мне Вера.
Теперь она почти не убегала. В кинематографе и на танцульках девушки бывали без нее.
Я выходил из вагона один и ждал ее у ближайшего перехода. Мы уходили бродить по лабиринтам среди эшелонов. Они тянулись повсюду и мелькали у меня в глазах. Вера всегда безошибочно находила дорогу. Она меня вела. Когда мы оставались одни, я не мог оторвать от нее губ. Она потихоньку поворачивала ко мне лицо. Я ждал, когда вся она ко мне повернется и быстро, стремительно меня поцелует.
Мы возвращались порознь. У последнего перехода я с ней прощался. Вера шла в вагон, а я приходил туда позднее, один, и взбирался на нары, чтобы снова на нее смотреть.
— Все смешалось в доме Облонских, — сказала мне Нина Алексеевна, когда я взгромоздился на нары, положил голову повыше и сдвинул дорожный мешок, мешавший мне видеть Веру.
— Что вы хотите этим сказать? — официально спросил я.
— То самое, что вы сами знаете. Когда мы ходили в кино, Галопова оставалась в вагоне и видела, как вы целовали Веру.
— Неужели вы ей поверили? — сказал я с негодованием.
— Я ей сказала, что не верю. Но если бы вы только знали, какие мерзости рассказывают о вас в вагоне! Галопова говорит, что вы столкнули маленькую Лариску и та кричала: «Не трогайте Верочку», — а вы ничего не слушали и всюду лезли со своими поцелуями.
— И вы всему этому верите!
— А Левит сказал, что вы завели разврат в нашем вагоне и что по ночам у печки вы черт знает что делаете с Верой. И даже Асламазян — вы ведь знаете, как он к вам расположен, — и тот говорит, что не ожидал от вас этого.
— Я надеюсь все‑таки, — сказал я, — что вы не будете верить всем этим пошлостям. Я всегда считал, что в подобных случаях откровенность совсем не у места. Но если уж мы живем настолько впритирку друг к другу, что скрыть ничего нельзя, то я предпочитаю, чтобы вы знали обо всем не от Галоповой, а от меня самого.
— Я тоже так предпочитаю, — сказала Нина Алексеевна.
— Неужели вы думаете, что я влюблен? Разве я похож на влюбленного? — спросил я и повернулся, потому что Вера перешла на другую сторону вагона.
— По-моему, очень похожи, — сказала Нина Алексеевна.
— А между тем это вовсе не так. Но вы ведь сами видите, что Вера какая-то особенная. Она ничуть не похожа на других дружинниц. Те — мещаночки. Они ничего не могут придумать. Все у них страшно обыденно — все их романы, ссоры, надежды, все, чем они живут.
— А Вера — необычайная?
— Вот вы смеетесь над этим. А у нее в самой внешности есть что-то особенное. В ней какие-то черты восемнадцатого века. Она похожа сразу на Марию-Антуанетту и на Манон Леско, — сказал я и снова повернулся вслед за Верой.
— Вы с ней об этом и говорите на ваших прогулках? — спросила Нина Алексеевна.
— Нет, отчего же? У нее есть фантазии, желание славы; она мечтает стать актрисой. Вообще какой-то девический романтизм. Вот мы об этом и разговариваем, — сказал я.
— Вы думаете, что вас никто не видит, а вас все, решительно все встречают, — сказала Нина Алексеевна.
— Не может быть, чтоб уж решительно все, — сказал я с улыбкой.
— А Вера нарочно афишируется с вами, — сказала Нина Алексеевна, — чтобы Розай приревновал ее.
— Но боже мой, что ж тут такого! Я же говорю вам: она меня интересует совершенно литературно, — сказал я.
— Какая уж тут литература! — сказала Нина Алексеевна.
— Вера из породы пламенных людей, живущих вне формы, — ответил я.
— Что еще за пламенные люди?
— По-моему, это понятно, если говорить о гениях, — сказал я. — Вот Гёте, Моцарт, Пушкин — люди безупречные, совершенные. В них все определяется формой. Удел безупречности — завершать и подводить итоги. Не надо думать, конечно, что они не могут быть бурными; но у них сама буря как-то срастается с формой и традицией. А вот Шекспир и Микеланджело — пламенные, со срывами и падениями, но они как-то разрывают форму и прорываются в будущее. Это несовершенные гении, которые выше совершенных: они создают совершенство иного рода. Они наивны, а те умны. Я считаю, что и всех не гениев можно делить на две категории: безупречных и пламенных, в форме и вне формы, то есть с тенденцией в ту или другую сторону. Вот и Манон Леско все время разрывает форму.
— И Вера тоже?
— И Вера вне формы. Она похожа на пламя от свечки: мечется во все стороны, и, наверное, достаточно простого дыхания, чтобы ее погасить.
— Теперь уже ясно, что вы влюблены в нее. Вы весь мир теперь видите через Веру, даже Гёте и Моцарта, — сказала Нина Алексеевна.
— Вы ошибаетесь, — ответил я.
— Мне вас очень жалко, — сказала Нина Алексеевна, — я уверена, что Вера над вами смеется.
— Очень может быть, — ответил я.
XI
Солнце светило так настойчиво, что снег на крыше вагона растаял и по углам повисли длинные сосульки. Ушел эшелон, закрывавший от нас пейзаж. Открылось поле с некрасивыми станционными домиками. Снег сверкал там по-зимнему, а вокруг эшелона натаяли лужи. Все шумно вылезли греться на солнце и широко раскрыли вагонную дверь.
В теплушке стало резко, непривычно светло. Все меня раздражало и казалось мне грубым. Дул мокрый ветер. Люди тоже все погрубели. Левит растолкал всех и с наслаждением подставил свою дряблую физиономию под солнечный луч. Я лежал на нарах и притворялся, что сплю. Над самой головой у меня, по крыше вагона, протопотали быстрые мелкие шаги.
— Это Розай с ума сходит, — сказали девушки, — вылез на крышу и бегает, как козел.
— Вот это настоящий мужчина, — сказала Галопова.
Через минуту Розай, маленький, раскосый, крепкий, весь красный от бега, ворвался в наш вагон. В руках он держал большую ледяную сосульку и с размаху бросил ее в Веру. Я привстал на нарах, чтобы все это лучше видеть. Вера страшно покраснела, стряхнула сосульку на пол и оглянулась на меня.
— Кто со мной на крышу? — крикнул Розай и схватил Веру за руку.
Вера вырвалась, он снова схватил ее.
— Пустите, — сказала Вера, но Розай держал ее цепко.
Я с каменным лицом посмотрел на Веру. Она могла расплакаться или, может быть, могла тут же войти во вкус игры. Все это я видел в ее лице. Вера метнулась в сторону, Розай ее дернул. Оба упали. Он тяжело дышал. Мне показалось, что он ее стал щипать.
— Не надо, — сказала Вера слабым голосом.
— Может быть, вы перенесете вашу игру куда-нибудь в другое место? — недовольно сказала Нина Алексеевна.
Розай не обратил на нее внимания. Он снова наскочил на Веру. Кругом хохотали. Наконец Розай сел, и Вера села рядом с ним. Я спустился с нар, вышел вон из вагона и куда-то пошел по весенним лужам. Вера сделала выбор. Мне было все равно, куда идти. По дороге я столкнулся с Асламазяном.
— Пойдемте со мной, — сказал Асламазян, — представьте, в этих домиках можно достать водку.
— С величайшим восторгом, — сказал я.
Когда мы вернулись, ни Розая, ни Веры не было в теплушке. Мне казалось, что я видел их возле домиков с водкой. Но я не стал смотреть, и, может быть, я ошибался.
— Недурные сцены устраивает ваша Манон Леско, — сказала Нина Алексеевна.
— Да ведь это вполне в местных нравах, — небрежно сказал я.
Вера не приходила. Я чувствовал на себе взгляды всего вагона. Нина Алексеевна смотрела на меня с насмешливым состраданием. Оставаться было невыносимо.
— Ну, пойду изучать восемнадцатый век, — сказал я, взял «Вертера» и ушел.
Я бродил по лабиринту среди эшелонов, там совсем не трудно было найти дорогу. Если бы Вера мне встретилась, я прошел бы мимо, ушел бы в сторону. «Конечно, я просто смешон ей», — думал я. Но Веры нигде не было.
Я вернулся в вагон, когда все уже улеглись. Вера не приходила. Асламазян меня дожидался. Мы нудно и бесконечно медленно пили с ним водку. Потом я долго лежал с открытыми глазами в темноте и читал себе стихи Олейникова: