Близкой смертью, концом того, к кому ехали на погляд, овеяло вдруг путников, и Федор Кошка произнес, не к сыну даже обращаясь, а к дали далекой, к миру и земле:
– Великий был князь!
«Был» само собою высказалось, хотя ехали к умирающему, еще живому, да и неясно казалось там, на Москве, взаболь умирает князь али оклемает еще, встанет со смертного ложа?
– Ворог Москвы! – возразил Иван тем лениво-снисходительным тоном, каким обык подчас говорить с родителем с тех пор, как стал по службе княжьим возлюбленником. Отца это неизменно обижало, но в такие вот миги, как этот, Федор старался не замечать сыновьей грубости. («Молод, суров! Оклемает ишо!» – думалось.) Он озирал пустые поля, словно раздвинутые вдруг просторные редеющие рощи, и в душе у него была та же, что в окрестной природе, яркая печаль увядания.
Окоем, по коему тянули и тянули уходящие на юг птичьи станицы, начинало замолаживать. «Не к дождю ли?» – подумал Федор. Сыну отмолвил погодя, без обиды:
– Тебе того ищо не понять. Великий был по всему! Што с того! И великие которуют[15] и ратятце друг с другом, а все одно – великие люди, они великие и есть!
Иван подумал. Прищурив глаз, поглядел на отца. Федоров дорогой иноходец шел плавной ступью, и отец будто плыл, покачиваясь в седле. Вопросил, сбавив спеси:
– Ольгерд был велик?
– То-то! – обрадованно возразил Федор, почуяв перемену в голосе сына.
– И Кейстут! Да и Любарт… Но тот им уже уступал! А уж Ягайло – не то совсем!
– Ну, а у нас кто?
– Михайло Ярославич, святой! – убежденно высказал Федор. – Ето всем внятно, ноне-то!
– А на Москве?
– На Москве: Калита[16], владыко Алексий – вот был муж! И совета, и власти! Игумен Сергий был! Гляди, вот: один за одним! И которовали, и ратились, а вместе жили, в единую пору! Великий был век!
– Ну а теперь у их Витовт! – начал было Иван.
– У Витовта – талан! – живо возразил Кошка. – Талан есь и талан велик, а сам – мелок, мельче отца своего!
– Ну, а в Орде? Тохтамыш? – полуутверждая, прошал Иван, по-прежнему озирая осенние поля и рощи.
– Етот сотник-то? – пренебрежительно двинув плечом, отозвался Федор.
– Я его про себя сотником кличу, на большее не тянет! И Мамай мелок был, суетлив, завистлив, злобен. Последний у их великий муж – Идигу! Едигей! А те, все прочее ханье, токмо резать друг друга!
– Дак, батя, – вопросил взаболь заинтересованный Иван, – как ты судишь-то, не пойму, кто велик, а кто нет. По делам али по норову?
– И по делам тоже! – отозвался Федор. – Великий муж перво-наперво никому не завидует и свой путь завсегда избирает сам! Не то, чтобы там подражать кому-то, али што иное… И не страшит! Идет до конца! Как вот святой князь Александр Ярославич Невский[17]! Шел своим путем, и не свернуть его было! И доселева тот путь нам означен – быти вместях с Ордой! Вот и я по егову завету творил! А не то, как наш Юрий Данилыч[18]: всю жисть уложил на то, чтобы Михайлу Святого передолить…
– И передолил! – возразил-таки Иван.
– И передолил! А далее и не знал, што ему и содеять? Кончил тем, что выход присвоил, да с тем и велико княженье потерял! Коли хошь, не убей его Дмитрий Грозные Очи, невесть што и сотворилось бы на Руси… И Витовт твой! Будет ждать смерти Ягайлы, дождет ли, нет – невем! А дале што? Королем стать? Дак королей тех в Европе от Кракова до Рима раком не переставить, а толку? Ну, замок выстроит! Ну, рыцарски игрушки заведет у себя в Литве! А дале-то што? А и ништо! Хочет захватить Русь! А Русь – вот она! Ее прежде понять надобно! Полюбить!
Кошка обвел старческой рукою туманный окоем, в коем дальние березы висели, словно таяли в тумане, и не понять было пока, к теплу ли повеяло али к большему холоду? А верно, к теплу! Досказал:
– И век будет оглядываться твой Витовт: а что в Париже, да как в Венеции!
– И мы, вон, в Цареграде учимсе, – вновь возразил Иван.
– Учимсе, да! А токмо того, што Алексий измыслил, и в Цареграде нет! Учись, да не подражай! Начнешь подражать, завсегда останешь назади! А коли хошь знатья, татары-то нам ближе, чем латинский Запад! Поглянь в Орде, какой татарин на русской бабе женат, дак и женку ту холит-бережет и она довольна. Вера, конешно, вера не та! Ето – наша зазноба! Не крестили Орду до тех ищо времен, до Узбековых!
– А могли?
Федор кинул глазом на сына. Отмолвил твердо:
– Могли! Юрий Данилыч с его затеями тому помешал! Так-то вот, сын!
Оба надолго замолкли, думая каждый о своем и об одном и том же по-разному. Иван решал, что с Ордою надо кончать, и слепо завидовал-таки Витовту, забравшему такую власть в русской земле. Федор, словно бы читая тайные думы сына, вновь заговорил:
– Ты на Софью Витовтовну не смотри! Решает земля! В ином и самый набольший землю не передолит!
Намеренно не назвал великого князя Василия. Понимал себя как подручника, а тут уже ничего не содеешь противу, ежели… Ежели только набольший тот сам не изменит земле! О таковом думалось, впрочем, трудно. Да и как посудить? Во своем дому хозяин не станет же зажиток и добро губить! Так и князь! Нет, не верилось, не укладывалось, что набольший, глава земли, может стать предателем своего языка. Николи того не бывало! Хотя и бывало! В иных землях, в той же Византии греческой… Ох! Не пошли, Господи, и нам того наказанья когда-нибудь!
– В Дмитрове заночуем! – высказал, взглядывая на небо и приметно темнеющий окоем. «Осень. Как-то сын будет без меня? Князь нравен, нетерпелив… Вона, как с Новым Городом дело повел! А коли и с Ордою умыслит такожде? Пождать, пождать надобно! Не противу, а вместях с Ордою, вкупе деять! Подчинить, да не отринуть, вота што надобно! Поймут ли? Содеют ли по годному? А то – всю жисть трудишься, у могилы ждешь: кому передать свечу? Ан, быват, и некому передать, и все на ниче!» И таково горестно зрети перед концом, уже на убыли сил, безлепицу и глупую гордыню молодости, не способной воспринять ни опыта предков, ни добытой великими трудами мудрости родительской.
* * *
В Твери они сразу попали словно в разоренное осиное гнездо или в муравейник. Князь был еще жив, но находился в монастыре и при смерти. Захлопотанная, зареванная Анна повисла на шее у отца, всплакнув по случаю.
Кошка некоторую небрежность княжат воспринял спокойно, в отличие от Ивана, надувшегося, как индейский петух. Однако и он прихмурился, когда выяснело, что великого князя им никак не повидать.
Михаил отказывался принимать кого-либо, да и верно, был очень плох. Федор Кошка все-таки прорвался, использовав все свое влияние, волю и церковные связи. Через самого владыку Арсения выхлопотал разрешение на мал час посетить умирающего.
И вот – лавра Святого Афанасия. Ограда, у которой не редеют толпы народа. Тесно застроенный двор, с кельями в два жила[19]. И наконец крыльцо, строгий придверник, миновать коего было весьма непросто. И он – Михайло. Бледный, ужасно старый, худой, в монашеском платье и с запахом смерти, исходящим от бессильного тела. Медленно перевел взгляд – неотмирный, нездешний уже. Кошка перепал: а вдруг не узнает?! Но князь, вглядевшись, узнал, и бледный окрас улыбки коснулся иссохших ланит.
– Федор… Пропустили тебя! – сказал не то дивясь, не то утверждая.
– Как видишь!
Федор поклонил князю земно, перекрестился на иконы, твердо сел у ложа. Он не боялся смерти, предчувствуя, что и его век не долог уже.
– Помнишь, в Орде… – Михайло говорил трудно, замирая почти на каждом слове. Морщил лоб, ему уже трудно было связать мысль в словесное обличье.
– Я был не прав? – вопросил после долгого молчания Михайло.
Федор смотрел на умирающего прихмурясь. Отверг:
– Ты был прав! То, что достигается без труда, мало ценят!
Помолчали. Глаза у князя посветлели. Он явно вглядывался во что-то, явленное ему одному.
– Так будет Русь? – вопросил.
– Будет! – твердо отмолвил Федор, глядя в глаза князю. – Грядет новый век и будет Русь!
– Новый век! – как эхо повторил умирающий и, помолчав, добавил: – Ну, тогда все было правильно. Поцелуемся, Федор!
Кошка с трепетом коснулся почти неживых холодных уст князя. Почуяв нежданную предательскую слезу на своей щеке, вспомнил сына, здорового, румяного, уверенного в себе и в правде своей. Сколько поколений прошло и пройдет, уверенных в себе и в бессмертии своем? Пройдут, прейдут и сгинут, освободивши место иным, столь же юным и гордым, столь же уверенным в личном бессмертии!
Должно, однако, помнить, что бессмертие всякого «я» – в бессмертии рода, а бессмертие рода – в бессмертии языка, народа, в продолженности навычаев старины. А бессмертие народа (ибо и народы смертны!) в постоянном обновлении, в появлении все новых и новых племен, множественность которых и являет собою бессмертие человечества, иначе обреченного исчезнуть в свой неотменимый черед.